Неточные совпадения
Необыкновенно было то, что его все не только любили, но и все прежде несимпатичные, холодные, равнодушные люди восхищаясь им, покорялись ему во всем, нежно и деликатно обходились с его
чувством и разделяли его убеждение, что он был счастливейшим в
мире человеком, потому что невеста его была верх совершенства.
Когда народ с песнью скрылся из вида и слуха, тяжелое
чувство тоски зa свое одиночество, за свою телесную праздность, за свою враждебность к этому
миру охватило Левина.
Степан Аркадьич улыбнулся. Он так знал это
чувство Левина, знал, что для него все девушки в
мире разделяются на два сорта: один сорт — это все девушки в
мире, кроме ее, и эти девушки имеют все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные; другой сорт — она одна, не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное
чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над
миром:
чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Какие б
чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Он мог бы
чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…
К тому ж — он мыслит — в это дело
Вмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно, быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…»
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот на чем вертится
мир!
Никому в
мире я не решился бы поверить этого
чувства, так много я дорожил им.
«Нет. Конечно — нет. Но казалось, что она — человек другого
мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных
чувства веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в
мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли,
чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Много мыслительной заботы посвятил он и сердцу и его мудреным законам. Наблюдая сознательно и бессознательно отражение красоты на воображение, потом переход впечатления в
чувство, его симптомы, игру, исход и глядя вокруг себя, подвигаясь в жизнь, он выработал себе убеждение, что любовь, с силою Архимедова рычага, движет
миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении. Где же благо? Где зло? Где граница между ними?
Этот голос когда-нибудь раздастся, но так сильно зазвучит, таким грянет аккордом, что весь
мир встрепенется! Узнает и тетка и барон, и далеко раздастся гул от этого голоса! Не станет то
чувство пробираться так тихо, как ручей, прячась в траве, с едва слышным журчаньем.
Не только от
мира внешнего, от формы, он настоятельно требовал красоты, но и на
мир нравственный смотрел он не как он есть, в его наружно-дикой, суровой разладице, не как на початую от рождения
мира и неконченую работу, а как на гармоническое целое, как на готовый уже парадный строй созданных им самим идеалов, с доконченными в его уме
чувствами и стремлениями, огнем, жизнью и красками.
Мужчины, одни, среди дел и забот, по лени, по грубости, часто бросая теплый огонь, тихие симпатии семьи, бросаются в этот
мир всегда готовых романов и драм, как в игорный дом, чтоб охмелеть в чаду притворных
чувств и дорого купленной неги. Других молодость и пыл влекут туда, в царство поддельной любви, со всей утонченной ее игрой, как гастронома влечет от домашнего простого обеда изысканный обед искусного повара.
— Как первую женщину в целом
мире! Если б я смел мечтать, что вы хоть отчасти разделяете это
чувство… нет, это много, я не стою… если одобряете его, как я надеялся… если не любите другого, то… будьте моей лесной царицей, моей женой, — и на земле не будет никого счастливее меня!.. Вот что хотел я сказать — и долго не смел! Хотел отложить это до ваших именин, но не выдержал и приехал, чтобы сегодня в семейный праздник, в день рождения вашей сестры…
В
мире живши, обязаться браком не захотел; заключился же от свету вот уже десятый год, возлюбив тихие и безмолвные пристанища и
чувства свои от мирских сует успокоив.
Да и что в
мире? — воскликнул он с чрезмерным
чувством.
Меня охватывает новое
чувство, невыразимое, которого я еще вовсе не знал никогда, и сильное, как весь
мир…
Он жил в своем особом
мире идей, знаний, добрых
чувств — и в сношениях со всеми нами был одинаково дружелюбен, приветлив.
Смотрите вы на все эти чудеса,
миры и огни, и, ослепленные, уничтоженные величием, но богатые и счастливые небывалыми грезами, стоите, как статуя, и шепчете задумчиво: «Нет, этого не сказали мне ни карты, ни англичане, ни американцы, ни мои учители; говорило, но бледно и смутно, только одно чуткое поэтическое
чувство; оно таинственно манило меня еще ребенком сюда и шептало...
Нехлюдов пробыл в этой комнате минут пять, испытывая какое-то странное
чувство тоски, сознанья своего бессилья и разлада со всем
миром; нравственное
чувство тошноты, похожее на качку в корабле, овладело им.
И он испытывал
чувство радости путешественника, открывшего новый, неизвестный и прекрасный
мир.
Он колет глаза всему
миру своим
чувством долга и своим умением его исполнять.
Мир изначально предстоит германцу темным и хаотическим, он ничего не принимает, ни к чему и ни к кому в
мире не относится с братским
чувством.
И нет в
мире народа, который обладал бы таким напряженным национальным
чувством.
В нем нет никакого пассивно-женственного приятия
мира, других народов, нет никаких братских и эротических
чувств к космической иерархии живых существ.
Настоящий, глубокий немец всегда хочет, отвергнув
мир, как что-то догматически навязанное и критически не проверенное, воссоздать его из себя, из своего духа, из своей воли и
чувства.
Обращение к международному и всемирно-историческому обостряет
чувство ценности собственной национальности и сознание ее задач в
мире.
Многое на земле от нас скрыто, но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с
миром иным, с
миром горним и высшим, да и корни наших мыслей и
чувств не здесь, а в
мирах иных.
Бог взял семена из
миров иных и посеял на сей земле и взрастил сад свой, и взошло все, что могло взойти, но взращенное живет и живо лишь
чувством соприкосновения своего таинственным
мирам иным; если ослабевает или уничтожается в тебе сие
чувство, то умирает и взращенное в тебе.
И хорошо, что человек или не подозревает, или умеет не видать, забыть. Полного счастия нет с тревогой; полное счастие покойно, как море во время летней тишины. Тревога дает свое болезненное, лихорадочное упоение, которое нравится, как ожидание карты, но это далеко от
чувства гармонического, бесконечного
мира. А потому сон или нет, но я ужасно высоко ценю это доверие к жизни, пока жизнь не возразила на него, не разбудила… мрут же китайцы из-за грубого упоения опиумом…»
В первой молодости моей я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и насмешку, но не помню, чтоб когда-нибудь я взял в руки Евангелие с холодным
чувством, это меня проводило через всю жизнь; во все возрасты, при разных событиях я возвращался к чтению Евангелия, и всякий раз его содержание низводило
мир и кротость на душу.
Когда я в первый раз познакомился с Евангелием, это чтение пробудило во мне тревожное
чувство. Мне было не по себе. Прежде всего меня поразили не столько новые мысли, сколько новые слова, которых я никогда ни от кого не слыхал. И только повторительное, все более и более страстное чтение объяснило мне действительный смысл этих новых слов и сняло темную завесу с того
мира, который скрывался за ними.
Но вместе с тем было
чувство, что я попаду в более свободный
мир и смогу дышать более свободным воздухом.
Это есть первичное
чувство горестного и страдальческого характера бытия
мира.
Это давало острое
чувство сопоставления разных
миров.
У меня же было
чувство неприспособленности, отсутствие способностей, связанных с ролью в
мире.
С детства я много читал романов и драм, меньше стихов, и это лишь укрепило мое
чувство пребывания в своем особом
мире.
Я ходил по Берлину с очень острым
чувством контраста разных
миров.
С «Войной и
миром» связано для меня
чувство родины, может быть, единственное
чувство родины.
Тоска направлена к высшему
миру и сопровождается
чувством ничтожества, пустоты, тленности этого
мира.
У меня всегда было
чувство, что этот высоко культурный и свободолюбивый
мир висит над бездной и будет свержен в эту бездну катастрофой войны или революции.
Мне более свойственно орфическое понимание происхождения души,
чувство ниспадания ее из высшего
мира в низший.
Слишком сильно у меня было
чувство зла и падшести
мира, слишком остро было
чувство конфликта личности и
мира, космического целого.
Мне очень свойственно
чувство тленности и эфемерности всех вещей в этом
мире.
Меня никогда не покидало
чувство, что я и весь
мир окружены тайной, что отрезок воспринимаемого мной эмпирического
мира не есть все и не есть окончательное.
Но у меня было непреодолимое и горькое
чувство, что это умирающий
мир,
мир великой, но отошедшей культуры.
Было
чувство таинственности
мира.
Люди очень легко объявляют наступление конца
мира на том основании, что переживает агонию и кончается историческая эпоха, с которой они связаны своими
чувствами, привязанностями и интересами.
Для меня характерно сильное
чувство, что этим принудительно данным
миром не исчерпывается реальность, что есть иной
мир, реальность метафизическая, что мы окружены тайной.
Чувство жизни, о котором я говорю, я определяю как чуждость
мира, неприятие мировой данности, неслиянность, неукорененность в земле, как любят говорить, болезненное отвращение к обыденности.