Неточные совпадения
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я
думаю, еще ни один человек в
мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
И тут настала каторга
Корёжскому крестьянину —
До нитки разорил!
А драл… как сам Шалашников!
Да тот был прост; накинется
Со всей воинской силою,
Подумаешь: убьет!
А деньги сунь, отвалится,
Ни дать ни взять раздувшийся
В собачьем ухе клещ.
У немца — хватка мертвая:
Пока не пустит по
миру,
Не отойдя сосет!
Яшенька, с своей стороны, учил, что сей
мир, который мы
думаем очима своима видети, есть сонное некое видение, которое насылается на нас врагом человечества, и что сами мы не более как странники, из лона исходящие и в оное же лоно входящие.
«Все живут, все наслаждаются жизнью, — продолжала
думать Дарья Александровна, миновав баб, выехав в гору и опять на рыси приятно покачиваясь на мягких рессорах старой коляски, — а я, как из тюрьмы выпущенная из
мира, убивающего меня заботами, только теперь опомнилась на мгновение.
Оставшись одна, Долли помолилась Богу и легла в постель. Ей всею душой было жалко Анну в то время, как она говорила с ней; но теперь она не могла себя заставить
думать о ней. Воспоминания о доме и детях с особенною, новою для нее прелестью, в каком-то новом сиянии возникали в ее воображении. Этот ее
мир показался ей теперь так дорог и мил, что она ни за что не хотела вне его провести лишний день и решила, что завтра непременно уедет.
— Да что же, я не перестаю
думать о смерти, — сказал Левин. Правда, что умирать пора. И что всё это вздор. Я по правде тебе скажу: я мыслью своею и работой ужасно дорожу, но в сущности — ты
подумай об этом: ведь весь этот
мир наш — это маленькая плесень, которая наросла на крошечной планете. А мы
думаем, что у нас может быть что-нибудь великое, — мысли, дела! Всё это песчинки.
«И как они все сильны и здоровы физически, —
подумал Алексей Александрович, глядя на могучего с расчесанными душистыми бакенбардами камергера и на красную шею затянутого в мундире князя, мимо которых ему надо было пройти. — Справедливо сказано, что всё в
мире есть зло»,
подумал он, косясь еще раз на икры камергера.
И скоро они оба перестали о нем
думать: Платонов — потому, что лениво и полусонно смотрел на положенья людей, так же как и на все в
мире.
— И такой скверный анекдот, что сена хоть бы клок в целом хозяйстве! — продолжал Плюшкин. — Да и в самом деле, как прибережешь его? землишка маленькая, мужик ленив, работать не любит,
думает, как бы в кабак… того и гляди, пойдешь на старости лет по
миру!
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет
мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И
думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг...
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину всё было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И
думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора придет,
Пускай покамест он живет
Да верит
мира совершенству;
Простим горячке юных лет
И юный жар и юный бред.
Думал ли я видеть тебя, Ремень?» И витязи, собравшиеся со всего разгульного
мира восточной России, целовались взаимно; и тут понеслись вопросы: «А что Касьян?
— Прощайте, товарищи! — кричал он им сверху. — Вспоминайте меня и будущей же весной прибывайте сюда вновь да хорошенько погуляйте! Что, взяли, чертовы ляхи?
Думаете, есть что-нибудь на свете, чего бы побоялся козак? Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в
мире силы, которая бы не покорилась ему!..
Думаете, купили спокойствие и
мир;
думаете, пановать станете?
— Не
думайте, панове, чтобы я, впрочем, говорил это для того, чтобы нарушить
мир: сохрани Бог!
— Неверно? Нет, верно. До пятого года — даже начиная с 80-х — вы больше обращали внимания на жизнь Европы и вообще
мира. Теперь вас Европа и внешняя политика правительства не интересует. А это — преступная политика, преступная по ее глупости. Что значит посылка солдат в Персию? И темные затеи на Балканах? И усиление националистической политики против Польши, Финляндии, против евреев? Вы об этом
думаете?
— Из Брянска попал в Тулу. Там есть серьезные ребята. А ну-ко,
думаю, зайду к Толстому? Зашел. Поспорили о евангельских мечах. Толстой сражался тем тупым мечом, который Христос приказал сунуть в ножны. А я — тем, о котором было сказано: «не
мир, но меч», но против этого меча Толстой оказался неуязвим, как воздух. По отношению к логике он весьма своенравен. Ну, не понравились мы друг другу.
Думать в этом направлении пришлось недолго. Очень легко явилась простая мысль, что в
мире купли-продажи только деньги, большие деньги, могут обеспечить свободу, только они позволят отойти в сторону из стада людей, каждый из которых бешено стремится к независимости за счет других.
— Я вполне серьезно
думаю так! Он — проповедник, как большинство наших литераторов, но он — законченное многих, потому что не от ума, а по натуре проповедник. И — революционер, чувствует, что
мир надобно разрушить, начиная с его основ, традиций, догматов, норм.
Тут Самгин вспомнил о
мире, изображенном на картинах Иеронима Босха, а затем
подумал, что Федор Сологуб — превосходный поэт, но — «пленный мыслитель», — он позволил овладеть собой одной идее — идее ничтожества и бессмысленности жизни.
Затем он неожиданно
подумал, что каждый из людей в вагоне, в поезде, в
мире замкнут в клетку хозяйственных, в сущности — животных интересов; каждому из них сквозь прутья клетки
мир виден правильно разлинованным, и, когда какая-нибудь сила извне погнет линии прутьев, —
мир воспринимается искаженным. И отсюда драма. Но это была чужая мысль: «Чижи в клетках», — вспомнились слова Марины, стало неприятно, что о клетках выдумал не сам он.
— Да, — тут многое от церкви, по вопросу об отношении полов все вообще мужчины мыслят более или менее церковно. Автор — умный враг и — прав, когда он говорит о «не тяжелом, но губительном господстве женщины». Я
думаю, у нас он первый так решительно и верно указал, что женщина бессознательно чувствует свое господство, свое центральное место в
мире. Но сказать, что именно она является первопричиной и возбудителем культуры, он, конечно, не мог.
Думал о том, что, если б у него были средства, хорошо бы остаться здесь, в стране, где жизнь крепко налажена, в городе, который считается лучшим в
мире и безгранично богатом соблазнами…
— Я? — удивленно спросил Самгин. — И лицом? Почему — и? Разве ты
думаешь, что я тоже —
миру жертва?
— Он — из тех, которые
думают, что
миром правит только голод, что над нами властвует лишь закон борьбы за кусок хлеба и нет места любви. Материалистам непонятна красота бескорыстного подвига, им смешно святое безумство Дон-Кихота, смешна Прометеева дерзость, украшающая
мир.
— Ты забыл, что я — неудавшаяся актриса. Я тебе прямо скажу: для меня жизнь — театр, я — зритель. На сцене идет обозрение, revue, появляются, исчезают различно наряженные люди, которые — как ты сам часто говорил — хотят показать мне, тебе, друг другу свои таланты, свой внутренний
мир. Я не знаю — насколько внутренний. Я
думаю, что прав Кумов, — ты относишься к нему… барственно, небрежно, но это очень интересный юноша. Это — человек для себя…
«Ей все — чуждо, —
думал он. — Точно иностранка. Или человек, непоколебимо уверенный, что «все к лучшему в этом наилучшем из
миров». Откуда у нее этот… оптимизм… животного?»
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный в холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова
подумал о людях, которые обещают создать «
мир на земле и в человецех благоволение», затем, кстати, вспомнил, что кто-то — Ницше? — назвал человечество «многоглавой гидрой пошлости», сел к столу и начал записывать свои мысли.
Редко слышал он возгласы восторга, а если они раздавались, то чаще всего из уст женщин пред витринами текстильщиков и посудников, парфюмеров, ювелиров и меховщиков. Впрочем, можно было
думать, что большинство людей немело от обилия впечатлений. Но иногда Климу казалось, что только похвалы женщин звучат искренней радостью, а в суждениях мужчин неудачно скрыта зависть. Он даже
подумал, что, быть может, Макаров прав: женщина лучше мужчины понимает, что все в
мире — для нее.
«Большинство людей — только части целого, как на картинах Иеронима Босха. Обломки
мира, разрушенного фантазией художника», —
подумал Самгин и вздохнул, чувствуя, что нашел нечто, чем объяснялось его отношение к людям. Затем он поискал: где его симпатии? И — усмехнулся, когда нашел...
«Жестоко вышколили ее», —
думал Самгин, слушая анекдоты и понимая пристрастие к ним как выражение революционной вражды к старому
миру. Вражду эту он считал наивной, но не оспаривал ее, чувствуя, что она довольно согласно отвечает его отношению к людям, особенно к тем, которые метят на роли вождей, «учителей жизни», «объясняющих господ».
Он сел в кресло и, рассматривая работу, которая как будто не определялась понятием живописи, долго пытался догадаться: что
думал художник Босх, создавая из разрозненных кусков реального этот фантастический
мир?
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, —
думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в
мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
У ней было одно желание и право: любить. Она
думала и верила, что так, а не иначе, надо любить и быть любимой и что весь
мир так любит и любим.
Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это, как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого, не
подумаешь, что это вольный, как птица, художник
мира, ищущий светлых сторон жизни, а примешь его самого за мученика, за монаха искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби.
Угадывая законы явления, он
думал, что уничтожил и неведомую силу, давшую эти законы, только тем, что отвергал ее, за неимением приемов и свойств ума, чтобы уразуметь ее. Закрывал доступ в вечность и к бессмертию всем религиозным и философским упованиям, разрушая, младенческими химическими или физическими опытами, и вечность, и бессмертие,
думая своей детской тросточкой, как рычагом, шевелить дальние
миры и заставляя всю вселенную отвечать отрицательно на религиозные надежды и стремления «отживших» людей.
«Спросить, влюблены ли вы в меня — глупо, так глупо, —
думал он, — что лучше уеду, ничего не узнав, а ни за что не спрошу… Вот, поди ж ты: „выше
мира и страстей“, а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но я узнаю! брякну неожиданно, что у меня бродит в душе…»
«Куда уйти? где спрятаться от целого
мира?» —
думала она.
Хотя наш плавучий
мир довольно велик, средств незаметно проводить время было у нас много, но все плавать да плавать! Сорок дней с лишком не видали мы берега. Самые бывалые и терпеливые из нас с гримасой смотрели на море,
думая про себя: скоро ли что-нибудь другое? Друг на друга почти не глядели, перестали заниматься, читать. Всякий знал, что подадут к обеду, в котором часу тот или другой ляжет спать, даже нехотя заметишь, у кого сапог разорвался или панталоны выпачкались в смоле.
Да мне кажется, если б я очутился в таком уголке, где не заметил бы ни малейшей вражды, никаких сплетней, а видел бы только любовь да дружбу, невозмутимый
мир, всеобщее друг к другу доверие и воздержание, я бы перепугался, куда это я заехал: все
думал бы, что это недаром, что тут что-нибудь да есть другое…
Он прочел еще 7-й, 8-й, 9-й и 10-й стихи о соблазнах, о том, что они должны прийти в
мир, о наказании посредством геенны огненной, в которую ввергнуты будут люди, и о каких-то ангелах детей, которые видят лицо Отца Небесного. «Как жалко, что это так нескладно, —
думал он, — а чувствуется, что тут что-то хорошее».
«Да, совсем новый, другой, новый
мир»,
думал Нехлюдов, глядя на эти сухие, мускулистые члены, грубые домодельные одежды и загорелые, ласковые и измученные лица и чувствуя себя со всех сторон окруженным совсем новыми людьми с их серьезными интересами, радостями и страданиями настоящей трудовой и человеческой жизни.
О будущей жизни он тоже никогда не
думал, в глубине души нося то унаследованное им от предков твердое, спокойное убеждение, общее всем земледельцам, что как в
мире животных и растений ничто не кончается, а постоянно переделывается от одной формы в другую — навоз в зерно, зерно в курицу, головастик в лягушку, червяк в бабочку, желудь в дуб, так и человек не уничтожается, но только изменяется.
— А я
думаю, что это лучшее; кроме того, это вводит меня в тот
мир, в котором я могу быть полезен.
В религиозном отношении он был также типичным крестьянином: никогда не
думал о метафизических вопросах, о начале всех начал, о загробной жизни. Бог был для него, как и для Араго, гипотезой, в которой он до сих пор не встречал надобности. Ему никакого дела не было до того, каким образом начался
мир, по Моисею или Дарвину, и дарвинизм, который так казался важен его сотоварищам, для него был такой же игрушкой мысли, как и творение в 6 дней.
«Вот он, le vrai grand monde»,
думал Нехлюдов, вспоминая фразу, сказанную князем Корчагиным, и весь этот праздный, роскошный
мир Корчагиных с их ничтожными жалкими интересами.
Мало-помалу Привалов вошел в тот
мир, в каком жила Верочка, и он часто
думал о ней: «Какая она славная…» Надежда Васильевна редко показывалась в последнее время, и если выходила, то смотрела усталою и скучающею. Прежних разговоров не поднималось, и Привалов уносил с собой из бахаревского дома тяжелое, неприятное раздумье.
Германский
мир чувствует женственность славянской расы и
думает, что он должен владеть этой расой и ее землей, что только он силен сделать эту землю культурной.
Ошибочно
думать, что человечество живет в одном и том же объективном, данном извне
мире.