Неточные совпадения
Иногда, когда опять и опять она призывала его, он обвинял ее. Но, увидав ее покорное, улыбающееся
лицо и услыхав слова: «Я измучала тебя», он обвинял Бога, но, вспомнив о и Боге, он тотчас просил простить и
помиловать.
Но теперь вдруг, увидав это мужественное, благородное, столь знакомое и
милое ей
лицо, она почувствовала неожиданный прилив любви к нему.
Она не могла сказать прощай, но выражение ее
лица сказало это, и он понял. —
Милый,
милый Кутик! — проговорила она имя, которым звала его маленьким, — ты не забудешь меня? Ты… — но больше она не могла говорить.
Левин слушал, как секретарь, запинаясь, читал протокол, которого, очевидно, сам не понимал; но Левин видел по
лицу этого секретаря, какой он был
милый, добрый и славный человек.
— Какой жалкий, и какое
милое у него
лицо! — сказал князь. — Что же ты не подошла? Он что-то хотел сказать тебе?
И как ни белы, как ни прекрасны ее обнаженные руки, как ни красив весь ее полный стан, ее разгоряченное
лицо из-за этих черных волос, он найдет еще лучше, как ищет и находит мой отвратительный, жалкий и
милый муж».
— Нет, папа, он очень
милый, и Костя его очень любит, — как будто упрашивая его о чем-то, улыбаясь сказала Кити, заметившая выражение насмешливости на
лице отца.
Сонно улыбаясь, всё с закрытыми глазами, он перехватился пухлыми ручонками от спинки кровати за ее плечи, привалился к ней, обдавая ее тем
милым сонным запахом и теплотой, которые бывают только у детей, и стал тереться
лицом об ее шею и плечи.
Она вытянула
лицо и, полузакрыв глаза, быстро изменила выражение
лица, сложила руки, и Вронский в ее красивом
лице вдруг увидал то самое выражение
лица, с которым поклонился ему Алексей Александрович. Он улыбнулся, а она весело засмеялась тем
милым грудным смехом, который был одною из главных ее прелестей.
— Ах, Боже мой, это было бы так глупо! — сказала Анна, и опять густая краска удовольствия выступила на ее
лице, когда она услыхала занимавшую ее мысль, выговоренную словами. — Так вот, я и уезжаю, сделав себе врага в Кити, которую я так полюбила. Ах, какая она
милая! Но ты поправишь это, Долли? Да!
Только стоя за дверью, я мог в щель рассмотреть ее
лицо: и мне стало жаль — такая смертельная бледность покрыла это
милое личико!
Его доброе немецкое
лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно
милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты.
«Сыны мои, сыны мои
милые! что будет с вами? что ждет вас?» — говорила она, и слезы остановились в морщинах, изменивших ее когда-то прекрасное
лицо.
— Жалостно и обидно смотреть. Я видела по его
лицу, что он груб и сердит. Я с радостью убежала бы, но, честное слово, сил не было от стыда. И он стал говорить: «Мне,
милая, это больше невыгодно. Теперь в моде заграничный товар, все лавки полны им, а эти изделия не берут». Так он сказал. Он говорил еще много чего, но я все перепутала и забыла. Должно быть, он сжалился надо мною, так как посоветовал сходить в «Детский базар» и «Аладдинову лампу».
Она возвращалась, садилась снова, брала веер, и даже грудь ее не дышала быстрее, а Аркадий опять принимался болтать, весь проникнутый счастием находиться в ее близости, говорить с ней, глядя в ее глаза, в ее прекрасный лоб, во все ее
милое, важное и умное
лицо.
— О, моя
милая бабушка, — отвечал я, — вам и не будет надобности давать мне советы, — я только взгляну на ваше
лицо и прочитаю в ваших глазах все, что мне нужно.
— При чем здесь — за что? — спросил Лютов, резко откинувшись на спинку дивана, и взглянул в
лицо Самгина обжигающим взглядом. — За что — это от ума. Ум — против любви… против всякой любви! Когда его преодолеет любовь, он — извиняется: люблю за красоту, за
милые глаза, глупую — за глупость. Глупость можно окрестить другим именем… Глупость — многоименна…
— Благодару вам! — откликнулся Депсамес, и было уже совершенно ясно, что он нарочито исказил слова, — еще раз это не согласовалось с его изуродованным
лицом, седыми волосами. — Господин Брагин знает сионизм как
милую шутку: сионизм — это когда один еврей посылает другого еврея в Палестину на деньги третьего еврея. Многие любят шутить больше, чем думать…
— Ой, как ты смешно мигаешь! И
лицо вытянулось. Удивлен? Но — что же ты,
милый друг, думал обо мне?
Сухо рассказывая ей, Самгин видел, что теперь, когда на ней простенькое темное платье, а ее
лицо, обрызганное веснушками, не накрашено и рыжие волосы заплетены в косу, — она кажется моложе и
милее, хотя очень напоминает горничную. Она убежала, не дослушав его, унося с собою чашку чая и бутылку вина. Самгин подошел к окну; еще можно было различить, что в небе громоздятся синеватые облака, но на улице было уже темно.
Высвободив из-под плюшевого одеяла голую руку, другой рукой Нехаева снова закуталась до подбородка; рука ее была влажно горячая и неприятно легкая; Клим вздрогнул, сжав ее. Но
лицо, густо порозовевшее, оттененное распущенными волосами и освещенное улыбкой радости, вдруг показалось Климу незнакомо
милым, а горящие глаза вызывали у него и гордость и грусть. За ширмой шелестело и плавало темное облако, скрывая оранжевое пятно огня лампы,
лицо девушки изменялось, вспыхивая и угасая.
Бальзаминов. До того ли мне, маменька,
помилуйте! Вот Красавина придет, расскажет. (Задумывается.) У меня теперь в голове, маменька, лошади, экипажи, а главное — одежда чтобы к
лицу.
—
Помилуй, ma chère, [моя дорогая (фр.).] к
лицу ли тебе зеленые ленты? — говорила тетка. — Возьми палевые.
— Ты сказал давеча, что у меня
лицо не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, — да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет,
милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж мне просыпаться больше.
Веришь ли,
милый? я почти и представить теперь ее не могу с другим
лицом, а ведь была же и она когда-то молода и прелестна!
— Друг мой, это что-то шиллеровское! Я всегда удивлялся: ты краснощекий, с
лица твоего прыщет здоровьем и — такое, можно сказать, отвращение от женщин! Как можно, чтобы женщина не производила в твои лета известного впечатления? Мне, mon cher, [Мой
милый (франц.).] еще одиннадцатилетнему, гувернер замечал, что я слишком засматриваюсь в Летнем саду на статуи.
— Cher, cher enfant! — восклицал он, целуя меня и обнимая (признаюсь, я сам было заплакал черт знает с чего, хоть мигом воздержался, и даже теперь, как пишу, у меня краска в
лице), —
милый друг, ты мне теперь как родной; ты мне в этот месяц стал как кусок моего собственного сердца!
— Cher enfant, я всегда предчувствовал, что мы, так или иначе, а с тобой сойдемся: эта краска в твоем
лице пришла же теперь к тебе сама собой и без моих указаний, а это, клянусь, для тебя же лучше… Ты, мой
милый, я замечаю, в последнее время много приобрел… неужто в обществе этого князька?
В его голосе сверкал
милый, дружественный, ласкающий смех… что-то вызывающее и
милое было в его словах, в его светлом
лице, насколько я мог заметить ночью. Он был в удивительном возбуждении. Я весь засверкал поневоле.
Находясь в средине этого магического круга, захватывающего пространство в несколько сот
миль, не подозреваешь, по тишине моря и ясности неба, что находишься в объятиях могучего врага, и только тогда узнаешь о нем, когда он явится
лицом к
лицу, когда раздастся его страшный свист и гул, начнется ломка, треск, когда застонет и замечется корабль…
«Ведь это мертвая женщина», думал он, глядя на это когда-то
милое, теперь оскверненное пухлое
лицо с блестящим нехорошим блеском черных косящих глаз, следящих за смотрителем и его рукою с зажатой бумажкой. И на него нашла минута колебания.
Особенная эта служба состояла в том, что священник, став перед предполагаемым выкованным золоченым изображением (с черным
лицом и черными руками) того самого Бога, которого он ел, освещенным десятком восковых свечей, начал странным и фальшивым голосом не то петь, не то говорить следующие слова: «Иисусе сладчайший, апостолов славо, Иисусе мой, похвала мучеников, владыко всесильне, Иисусе, спаси мя, Иисусе спасе мой, Иисусе мой краснейший, к Тебе притекающего, спасе Иисусе,
помилуй мя, молитвами рождшия Тя, всех, Иисусе, святых Твоих, пророк же всех, спасе мой Иисусе, и сладости райския сподоби, Иисусе человеколюбче!»
— Что он у вас спрашивает, кто вы? — спросила она у Нехлюдова, слегка улыбаясь и доверчиво глядя ему в глаза так просто, как будто не могло быть сомнения о том, что она со всеми была, есть и должна быть в простых, ласковых, братских отношениях. — Ему всё нужно знать, — сказала она и совсем улыбнулась в
лицо мальчику такой доброй,
милой улыбкой, что и мальчик и Нехлюдов — оба невольно улыбнулись на ее улыбку.
Да, это была она. Он видел теперь ясно ту исключительную, таинственную особенность, которая отделяет каждое
лицо от другого, делает его особенным, единственным, неповторяемым. Несмотря на неестественную белизну и полноту
лица, особенность эта,
милая, исключительная особенность, была в этом
лице, в губах, в немного косивших глазах и, главное, в этом наивном, улыбающемся взгляде и в выражении готовности не только в
лице, но и во всей фигуре.
С самым серьезным
лицом она болтала тысячи тех
милых глупостей, какие умеют говорить только женщины, чувствующие, что их любят; самые капризы и даже вспышки гнева, как цветами, пересыпались самыми неожиданными проявлениями загоравшейся страсти.
—
Помилуйте, Марья Степановна: я нарочно ехала предупредить вас, — не без чувства собственного достоинства отвечала Хиония Алексеевна, напрасно стараясь своими костлявыми руками затянуть корсет Верочки. — Ах, Верочка… Ведь это ужасно: у женщины прежде всего талия… Мужчины некоторые сначала на талию посмотрят, а потом на
лицо.
Все молча остановились у большого камня. Алеша посмотрел, и целая картина того, что Снегирев рассказывал когда-то об Илюшечке, как тот, плача и обнимая отца, восклицал: «Папочка, папочка, как он унизил тебя!» — разом представилась его воспоминанию. Что-то как бы сотряслось в его душе. Он с серьезным и важным видом обвел глазами все эти
милые, светлые
лица школьников, Илюшиных товарищей, и вдруг сказал им...
Уходит наконец от них, не выдержав сам муки сердца своего, бросается на одр свой и плачет; утирает потом
лицо свое и выходит сияющ и светел и возвещает им: «Братья, я Иосиф, брат ваш!» Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его
милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже Отчизну, и умер в чужой земле, изрекши на веки веков в завещании своем величайшее слово, вмещавшееся таинственно в кротком и боязливом сердце его во всю его жизнь, о том, что от рода его, от Иуды, выйдет великое чаяние мира, примиритель и спаситель его!
Наконец отец ее помер, и она тем самым стала всем богомольным
лицам в городе еще
милее, как сирота.
Такое представление у туземцев о начальствующих
лицах вполне естественно. В словах Дерсу мы узнаем китайских чиновников, которые главным образом несут обязанности судей,
милуют и наказывают по своему усмотрению. Дерсу, быть может, сам и не видел их, но, вероятно, много слышал от тех гольдов, которые бывали в Сан-Сине.
Он находился в том
милом состоянии окончательно подгулявшего человека, когда всякий прохожий, взглянув ему в
лицо, непременно скажет: «Хорош, брат, хорош!» Моргач, весь красный, как рак, и широко раздув ноздри, язвительно посмеивался из угла; один Николай Иваныч, как и следует истинному целовальнику, сохранял свое неизменное хладнокровие.
Доктор, ради Бога скажите, я в опасности?» — «Что я вам скажу, Александра Андреевна, —
помилуйте!» — «Ради Бога, умоляю вас!» — «Не могу скрыть от вас, Александра Андреевна, вы точно в опасности, но Бог милостив…» — «Я умру, я умру…» И она словно обрадовалась,
лицо такое веселое стало; я испугался.
И пальцы Веры Павловны забывают шить, и шитье опустилось из опустившихся рук, и Вера Павловна немного побледнела, вспыхнула, побледнела больше, огонь коснулся ее запылавших щек, — миг, и они побелели, как снег, она с блуждающими глазами уже бежала в комнату мужа, бросилась на колени к нему, судорожно обняла его, положила голову к нему на плечо, чтобы поддержало оно ее голову, чтобы скрыло оно
лицо ее, задыхающимся голосом проговорила: «
Милый мой, я люблю его», и зарыдала.
У Гагина было именно такое
лицо,
милое, ласковое, с большими мягкими глазами и мягкими курчавыми волосами.
Милый,
Позволь взглянуть в твое
лицо, в огонь
Твоих очей вглядеться!
С 1852 года тон начал меняться, добродушные беришоны уже не приезжали затем, чтоб отдохнуть и посмеяться, но со злобой в глазах, исполненные желчи, терзали друг друга заочно и в
лицо, выказывали новую ливрею, другие боялись доносов; непринужденность, которая делала легкой и
милой шутку и веселость, исчезла.
Я остался ждать с его
милой, прекрасной женой; она сама недавно вышла замуж; страстная, огненная натура, она принимала самое горячее участие в нашем деле; она старалась с притворной веселостью уверить меня, что все пойдет превосходно, а сама была до того снедаема беспокойством, что беспрестанно менялась в
лице.
— Расскажи, расскажи,
милый, чернобровый парубок! — говорила она, прижимаясь
лицом своим к щеке его и обнимая его. — Нет! ты, видно, не любишь меня, у тебя есть другая девушка. Я не буду бояться; я буду спокойно спать ночь. Теперь-то не засну, если не расскажешь. Я стану мучиться да думать… Расскажи, Левко!..
Он поднимает левую руку, придерживая дверь, и я вижу перед собой только два вытянутых пальца — указательный и мизинец, а двух средних нет. Улыбающееся,
милое, чисто выбритое
лицо, и эти пальцы…
В первое мгновение мне показалось даже, что у той девочки было то же самое
лицо с красивым профилем и с тем же выражением в голубых глазах, которые вчера глядели на меня несколько раз с таким
милым дружеским расположением.