Неточные совпадения
— Пусть хранит вас… Божья
Матерь… Не
забывайте, сынки,
мать вашу… пришлите хоть весточку о себе… — Далее она не могла говорить.
Я не мог прийти в себя от мысли, что вместо ожидаемого рисунка при всех прочтут мои никуда не годные стихи и слова: как родную
мать, которые ясно докажут, что я никогда не любил и
забыл ее.
Я ожидал того, что он щелкнет меня по носу этими стихами и скажет: «Дрянной мальчишка, не
забывай мать… вот тебе за это!» — но ничего такого не случилось; напротив, когда все было прочтено, бабушка сказала: «Charmant», [Прелестно (фр.).] и поцеловала меня в лоб.
— Ты говоришь, что это нехорошо? Но надо рассудить, — продолжала она. — Ты
забываешь мое положение. Как я могу желать детей? Я не говорю про страдания, я их не боюсь. Подумай, кто будут мои дети? Несчастные дети, которые будут носить чужое имя. По самому своему рождению они будут поставлены в необходимость стыдиться
матери, отца, своего рождения.
Вронский, стоя рядом с Облонским, оглядывал вагоны и выходивших и совершенно
забыл о
матери. То, что он сейчас узнал про Кити, возбуждало и радовало его. Грудь его невольно выпрямлялась, и глаза блестели. Он чувствовал себя победителем.
Девочка хотела сказать, но
забыла, как лопатка по-французски;
мать ей подсказала и потом по-французски же сказала, где отыскать лопатку. И это показалось Левину неприятным.
— Есть о ком думать! Гадкая, отвратительная женщина, без сердца, — сказала
мать, не могшая
забыть, что Кити вышла не за Вронского, a зa Левина.
Когда она думала о сыне и его будущих отношениях к бросившей его отца
матери, ей так становилось страшно за то, что она сделала, что она не рассуждала, а, как женщина, старалась только успокоить себя лживыми рассуждениями и словами, с тем чтобы всё оставалось по старому и чтобы можно было
забыть про страшный вопрос, что будет с сыном.
— Меня вы
забудете, — начал он опять, — мертвый живому не товарищ. Отец вам будет говорить, что вот, мол, какого человека Россия теряет… Это чепуха; но не разуверяйте старика. Чем бы дитя ни тешилось… вы знаете. И
мать приласкайте. Ведь таких людей, как они, в вашем большом свете днем с огнем не сыскать… Я нужен России… Нет, видно, не нужен. Да и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник… мясо продает… мясник… постойте, я путаюсь… Тут есть лес…
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между
матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто
забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
Это так смутило его, что он
забыл ласковые слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону от нее, но
мать сама положила руку на плечи его и привлекла к себе, говоря что-то об отце, Варавке, о мотивах разрыва с отцом.
В костюме сестры милосердия она показалась Самгину жалостно постаревшей. Серая, худая, она все встряхивала головой,
забывая, должно быть, что буйная шапка ее волос связана чепчиком, отчего голова, на длинном теле ее, казалась уродливо большой. Торопливо рассказав, что она едет с двумя родственниками мужа в имение его
матери вывозить оттуда какие-то ценные вещи, она воскликнула...
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой,
забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о
матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель говорил...
Когда говорили интересное и понятное, Климу было выгодно, что взрослые
забывали о нем, но, если споры утомляли его, он тотчас напоминал о себе, и
мать или отец изумлялись...
Глаза
матери светились ярко, можно было подумать, что она немного подкрасила их или пустила капельку атропина. В новом платье, красиво сшитом, с папиросой в зубах, она была похожа на актрису, отдыхающую после удачного спектакля. О Дмитрии она говорила между прочим, как-то все
забывая о нем, не договаривая.
Не
забудьте тоже притчи Господни, преимущественно по Евангелию от Луки (так я делал), а потом из Деяний апостольских обращение Савла (это непременно, непременно!), а наконец, и из Четьи-Миней хотя бы житие Алексея человека Божия и великой из великих радостной страдалицы, боговидицы и христоносицы
матери Марии Египтяныни — и пронзишь ему сердце его сими простыми сказаниями, и всего-то лишь час в неделю, невзирая на малое свое содержание, один часок.
К тому же так случилось, что родня ребенка по
матери тоже как бы
забыла о нем в первое время.
— Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам все рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной будем живы — мы
забудем многое, все, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не
забудем. Это-то счастье и есть, первый и лучший шаг его — и я благодарю Бога за него и благодарю вас обеих, тебя,
мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили нас… Вы это сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно…
— Я бы не была с ним счастлива: я не
забыла бы прежнего человека никогда и никогда не поверила бы новому человеку. Я слишком тяжело страдала, — шептала она, кладя щеку свою на руку бабушки, — но ты видела меня, поняла и спасла… ты — моя
мать!.. Зачем же спрашиваешь и сомневаешься? Какая страсть устоит перед этими страданиями? Разве возможно повторять такую ошибку!.. Во мне ничего больше нет… Пустота — холод, и если б не ты — отчаяние…
Моя
мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто совсем
забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты
матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле, — никто не окружал меня особенною заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.
Это «житие» не оканчивается с их смертию. Отец Ивашева, после ссылки сына, передал свое именье незаконному сыну, прося его не
забывать бедного брата и помогать ему. У Ивашевых осталось двое детей, двое малюток без имени, двое будущих кантонистов, посельщиков в Сибири — без помощи, без прав, без отца и
матери. Брат Ивашева испросил у Николая позволения взять детей к себе; Николай разрешил. Через несколько лет он рискнул другую просьбу, он ходатайствовал о возвращении им имени отца; удалось и это.
В «Страшном суде» Сикстинской капеллы, в этой Варфоломеевской ночи на том свете, мы видим сына божия, идущего предводительствовать казнями; он уже поднял руку… он даст знак, и пойдут пытки, мученья, раздастся страшная труба, затрещит всемирное аутодафе; но — женщина-мать, трепещущая и всех скорбящая, прижалась в ужасе к нему и умоляет его о грешниках; глядя на нее, может, он смягчится,
забудет свое жестокое «женщина, что тебе до меня?» и не подаст знака.
Если роды кончатся хорошо, все пойдет на пользу; но мы не должны
забывать, что по дороге может умереть ребенок или
мать, а может, и оба, и тогда — ну, тогда история с своим мормонизмом начнет новую беременность…
— Неужели, — сказал я ему, — когда вы шли сюда, вы могли хоть одну секунду предполагать, что я поеду?
Забудьте, что вы консул, и рассудите сами. Именье мое секвестровано, капитал моей
матери был задержан, и все это не спрашивая меня, хочу ли я возвратиться. Могу ли же я после этого ехать, не сойдя с ума?
«Я не помню, — пишет она в 1837, — когда бы я свободно и от души произнесла слово „маменька“, к кому бы, беспечно
забывая все, склонилась на грудь. С восьми лет чужая всем, я люблю мою
мать… но мы не знаем друг друга».
Ночь идет, и с нею льется в грудь нечто сильное, освежающее, как добрая ласка
матери, тишина мягко гладит сердце теплой мохнатой рукою, и стирается в памяти всё, что нужно
забыть, — вся едкая, мелкая пыль дня.
— Бабушка-то обожглась-таки. Как она принимать будет? Ишь, как стенает тетка!
Забыли про нее; она, слышь, еще в самом начале пожара корчиться стала — с испугу… Вот оно как трудно человека родить, а баб не уважают! Ты запомни: баб надо уважать,
матерей то есть…
На эти деньги можно было очень сытно прожить день, но Вяхиря била
мать, если он не приносил ей на шкалик или на косушку водки; Кострома копил деньги, мечтая завести голубиную охоту;
мать Чурки была больна, он старался заработать как можно больше; Хаби тоже копил деньги, собираясь ехать в город, где он родился и откуда его вывез дядя, вскоре по приезде в Нижний утонувший. Хаби
забыл, как называется город, помнил только, что он стоит на Каме, близко от Волги.
Во время уроков она смотрела углубленными глазами через меня — в стену, в окно, спрашивала меня усталым голосом,
забывала ответы и всё чаще сердилась, кричала — это тоже обидно:
мать должна быть справедлива больше всех, как в сказках.
А здесь, в Казани, в Рыбнорядском трактире третьего дня виделся с Петром Степанычем Самоквасовым — может, не
забыла, тот самый, что в прошлом году у
матери Манефы в обители с нами на Петров день кантовал, а после того у Макарья нас с Дорониными в косной по реке катал.
— Как же не знать матушку Манефу? — сказала Аграфена Ивановна. — При мне и в обитель ту поступила. В беличестве звали ее Матреной Максимовной, прозванье теперь я
забыла. Как не знать матушку Манефу? В послушницах у
матери Платониды жила. Отец горянщиной у ней торговал, темный был богач, гремел в свое время за Волгой… много пользовалась от него Платонидушка.
— Не в том ее горе, Марко Данилыч, — сказал на то Петр Степаныч. — К выгонке из скитов
мать Манефа давно приготовилась, задолго она знала, что этой беды им не избыть. И домá для того в городе приторговала, и, ежели не
забыли, она тогда в Петров-от день, как мы у нее гостили, на ихнем соборе других игумений и стариц соглашала, чтоб заранее к выгонке готовились… Нет, это хоть и горе ей, да горе жданное, ведомое, напредки́ знамое. А вот как нежданная-то беда приключилася, так ей стало не в пример горчее.
— Должна
забыть отца и
мать, братьев, сестер, весь род свой и племя.
Зиновий Алексеич и Татьяна Андревна свято хранили заветы прадедов и, заботясь о Меркулове,
забывали дальность свойства: из роду, из племени не выкинешь, говорил они, к тому ж Микитушка сиротинка — ни отца нет, ни
матери, ни брата, ни сестры; к тому ж человек он заезжий — как же не обласкать его, как не приголубить, как не при́зреть в теплом, родном, семейном кружке?
Этот страшный вопрос повторялся в течение дня беспрерывно. По-видимому, несчастная даже в самые тяжелые минуты не
забывала о дочери, и мысль, что единственное и страстно любимое детище обязывается жить с срамной и пьяной
матерью, удвоивала ее страдания. В трезвые промежутки она не раз настаивала, чтобы дочь, на время запоя, уходила к соседям, но последняя не соглашалась.
С раннего утра больше половины
матерей и белиц из Манефиной обители ушли к соседям праздновать, но, как ни упрашивала
мать Таисея самое Манефу не
забыть прежней любви, в такой великий день посетить их обитель, она не пошла, ссылаясь на усталость и нездоровье…
— Так с Богом! Поднимайтесь в путь, Господь вас храни, — решила игуменья. — Смотри же, Аркадьюшка, все расскажи матушке Юдифи, что я тебе наказывала, не
забудь чего. Да чтобы со всеми ихними
матерями беспременно на Петров день к нам пожаловала… Слышишь?
Дай ему Господи многолетнего здравия и души спасения, не
забывает нас, сирых, убогих, — молвила
мать Таисея.
— А
забыл, что в Печерском патерике про него пишется? Про сей самый цветок, именуемый «лепок»? Это он самый «лепок» и есть, — говорила
мать Аркадия. — Видишь, к пальцам прилип!.. Вымой руки-то скорей, вымой… Хоть из колдобинки зачерпни водицы, вымой только скорее.
— Пришли же, не
забудь, трудниц-то. Да пораньше бы приходили… Дресвы на мытье полов у меня, кажись, мало, с собой бы захватили. Да окошки еще надо помыть, лестницы… Матушка Аркадия все им укажет… Прощай,
мать Таисея. Спаси тебя Христос, Царь Небесный!..
— Известно, миротворица наша,
мать Виринея, в дело вступилась… ну и помирила. На другой день целое утро она, сердечная, то к той, то к другой бегала, стряпать даже
забыла. Часа три уговаривала: ну, смирились, у нее в келарне и попрощались.
— Как
забыть?.. Что ты, матушка?.. Христос с тобой… Можно ль
забыть! — зачастила
мать казначея.
— Не про деньги говорю, про родительское благословенье, — горячо заговорил Сергей Андреич. — Аль
забыл, что благословенье отчее домы чад утверждает, аль не помнишь, коль хулен оставивый отца и на сколь проклят от Господа раздражаяй
матерь свою?.. Нехорошо, Алексей Трифоныч, — нехорошо!.. Бог покарает тебя!.. Мое дело сторона, а стерпеть не могу, говорю тебе по любви, по правде: нехорошо делаешь, больно нехорошо.
Искусно после того поворотил Василий Борисыч рассуждения
матерей на то, еретики ли беспоповцы, или токмо в душепагубном мудровании пребывают… Пошел спор по всей келарне.
Забыли про Антония,
забыли и про московское послание. Больше часа проспорили, во всех книгах справлялись, книг с десяток еще из кладовой притащили, но никак не могли решить, еретики ли нет беспоповцы. А Василий Борисыч сидит себе да помалкивает и чуть-чуть ухмыляется, сам про себя думая: «Вот какую косточку бросил я им».
— Только ты смотри, Георгий, боже тебя сохрани, не
забывай матери и Ивана Иваныча. Почитать
мать велит заповедь, а Иван Иваныч тебе благодетель и вместо отца. Ежели ты выйдешь в ученые и, не дай бог, станешь тяготиться и пренебрегать людями по той причине, что они глупее тебя, то горе, горе тебе!
— Смотри же, учись… Не
забывай матери и слушайся Настасью Петровну… Если будешь, Егор, хорошо учиться, то я тебя не оставлю.
Однажды отец с
матерью долго ночью засиделись у Рыхлинских. Наконец сквозь дремоту я услышал грохот нашей брички во дворе, а через некоторое время совсем проснулся от необычайного ощущения: отец и
мать, оба одетые, стояли в спальне и о чем-то горячо спорили,
забыв, очевидно, и о позднем часе, и о спящих детях. Разговор шел приблизительно такой...
В один вечер
мать захлопоталась и
забыла прислать за мною. Остаться ночевать в пансионе мне не хотелось. Было страшно уходить одному, но вместе что-то манило. Я решился и, связав книги, пошел из дортуара, где ученики уже ложились.
Несколько дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни на минуту не мог
забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При его грубых окриках
мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках,
мать высылала нас во двор…
А Лизу я не «
забыл», мама ошиблась. Чуткая
мать видела, что между братом и сестрой как бы охлаждение, но дело было не в нелюбви, а скорее в ревности. Объясню, ввиду дальнейшего, в двух словах.