Неточные совпадения
Я, кажется, всхрапнул порядком. Откуда они набрали таких тюфяков и перин? даже вспотел. Кажется, они вчера мне подсунули чего-то за завтраком: в голове до сих пор стучит. Здесь, как я вижу, можно с приятностию проводить время. Я люблю радушие, и мне, признаюсь, больше нравится, если мне угождают от чистого сердца, а не то чтобы из интереса. А дочка городничего очень недурна, да и
матушка такая, что еще можно бы… Нет, я не
знаю, а мне, право, нравится такая жизнь.
Пришел с тяжелым молотом
Каменотес-олончанин,
Плечистый, молодой:
— И я живу — не жалуюсь, —
Сказал он, — с женкой, с
матушкойНе
знаем мы нужды!
Запомнил Гриша песенку
И голосом молитвенным
Тихонько в семинарии,
Где было темно, холодно,
Угрюмо, строго, голодно,
Певал — тужил о
матушкеИ обо всей вахлачине,
Кормилице своей.
И скоро в сердце мальчика
С любовью к бедной матери
Любовь ко всей вахлачине
Слилась, — и лет пятнадцати
Григорий твердо
знал уже,
Кому отдаст всю жизнь свою
И за кого умрет.
Еремеевна(заплакав). Я не усердна вам,
матушка! Уж как больше служить, не
знаешь… рада бы не токмо что… живота не жалеешь… а все не угодно.
Г-жа Простакова. О
матушка!
Знаю, что ты мастерица, да лих не очень тебе верю. Вот, я чаю, учитель Митрофанушкин скоро придет. Ему велю…
— Разумеется, от скуки. Такая скука,
матушка, что не
знаешь, куда деться.
― Он копошится и приговаривает по-французски скоро-скоро и,
знаешь, грассирует: «Il faut le battre le fer, le broyer, le pétrir…» [«Надо ковать железо, толочь его, мять…»] И я от страха захотела проснуться, проснулась… но я проснулась во сне. И стала спрашивать себя, что это значит. И Корней мне говорит: «родами, родами умрете, родами,
матушка»… И я проснулась…
— Не
знаю, я не пробовал подолгу. Я испытывал странное чувство, — продолжал он. — Я нигде так не скучал по деревне, русской деревне, с лаптями и мужиками, как прожив с
матушкой зиму в Ницце. Ницца сама по себе скучна, вы
знаете. Да и Неаполь, Сорренто хороши только на короткое время. И именно там особенно живо вспоминается Россия, и именно деревня. Они точно как…
— О, нет, — сказала она, — я бы
узнала вас, потому что мы с вашею
матушкой, кажется, всю дорогу говорили только о вас, — сказала она, позволяя наконец просившемуся наружу оживлению выразиться в улыбке. — А брата моего всё-таки нет.
—
Знает,
знает. Вот верьте Богу,
матушка Катерина Александровна,
узнал меня! — перекрикивала Агафья Михайловна ребенка.
Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку
матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог
знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
Когда
матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не
знал, что такое горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
Феклуша. Это,
матушка, враг-то из ненависти на нас, что жизнь такую праведную ведем. А я, милая девушка, не вздорная, за мной этого греха нет. Один грех за мной есть точно; я сама
знаю, что есть. Сладко поесть люблю. Ну, так что ж! По немощи моей Господь посылает.
Кабанова. Ты бы, кажется, могла и помолчать, коли тебя не спрашивают. Не заступайся,
матушка, не обижу, небось! Ведь он мне тоже сын; ты этого не забывай! Что ты выскочила в глазах-то поюлить! Чтобы видели, что ли, как ты мужа любишь? Так
знаем,
знаем, в глазах-то ты это всем доказываешь.
Все сердце изорвалось! Не могу я больше терпеть!
Матушка! Тихон! Грешна я перед Богом и перед вами! Не я ли клялась тебе, что не взгляну ни на кого без тебя! Помнишь, помнишь! А
знаешь ли, что я, беспутная, без тебя делала? В первую же ночь я ушла из дому…
— Согласятся, верно согласятся, — отвечал я, — когда
узнают Марью Ивановну. Я надеюсь и на тебя. Батюшка и
матушка тебе верят: ты будешь за нас ходатаем, не так ли?
Я тихонько подхожу к постеле;
матушка приподымает полог и говорит: «Андрей Петрович, Петруша приехал; он воротился,
узнав о твоей болезни; благослови его».
«Слышь ты, Василиса Егоровна, — сказал он ей покашливая. — Отец Герасим получил, говорят, из города…» — «Полно врать, Иван Кузмич, — перервала комендантша, — ты,
знать, хочешь собрать совещание да без меня потолковать об Емельяне Пугачеве; да лих, [Да лих (устар.) — да нет уж.] не проведешь!» Иван Кузмич вытаращил глаза. «Ну,
матушка, — сказал он, — коли ты уже все
знаешь, так, пожалуй, оставайся; мы потолкуем и при тебе». — «То-то, батька мой, — отвечала она, — не тебе бы хитрить; посылай-ка за офицерами».
Марья Ивановна принята была моими родителями с тем искренним радушием, которое отличало людей старого века. Они видели благодать божию в том, что имели случай приютить и обласкать бедную сироту. Вскоре они к ней искренно привязались, потому что нельзя было ее
узнать и не полюбить. Моя любовь уже не казалась батюшке пустою блажью; а
матушка только того и желала, чтоб ее Петруша женился на милой капитанской дочке.
— В кои-то веки разик можно, — пробормотал старик. — Впрочем, я вас, господа, отыскал не с тем, чтобы говорить вам комплименты; но с тем, чтобы, во-первых, доложить вам, что мы скоро обедать будем; а во-вторых, мне хотелось предварить тебя, Евгений… Ты умный человек, ты
знаешь людей, и женщин
знаешь, и, следовательно, извинишь… Твоя
матушка молебен отслужить хотела по случаю твоего приезда. Ты не воображай, что я зову тебя присутствовать на этом молебне: уж он кончен; но отец Алексей…
Красавина. Нешто я,
матушка, не понимаю? У меня совесть-то чище золота, одно слово — хрусталь, да что ж ты прикажешь делать, коли такие оказии выходят? Ты рассуди, какая мне радость, что всякое дело все врозь да врозь. Первое дело — хлопоты даром пропадают, а второе дело — всему нашему званию мараль. А просто сказать: «
Знать, не судьба!» Вот и все тут. Ну да уж я вам за всю свою провинность теперь заслужу.
Может быть, Илюша уж давно замечает и понимает, что говорят и делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и
знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а
матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и не вздумает никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь дом.
— Эх,
матушка, рад бы душой, да ведь ты
знаешь сама: ангельского терпения не станет.
— Ой,
знаешь,
матушка! — лукаво заметил Нил Андреич, погрозя пальцем, — только при всех стыдишься сказать. За это хвалю!
— Ну, вот таким манером, братец ты мой, узналось дело. Взяла
матушка лепешку эту самую, «иду, — говорит, — к уряднику». Батюшка у меня старик правильный. «Погоди, — говорит, — старуха, бабенка — робенок вовсе, сама не
знала, что делала, пожалеть надо. Она, може, опамятуется». Куды тебе, не приняла слов никаких. «Пока мы ее держать будем, она, — говорит, — нас, как тараканов, изведет». Убралась, братец ты мой, к уряднику. Тот сейчас взбулгачился к нам… Сейчас понятых.
Конечно, Хиония Алексеевна настолько чувствовала себя опытной в делах подобного рода, что не только не поддалась и не растаяла от любезных улыбок, а даже подумала про себя самым ядовитым образом: «
Знаю,
знаю,
матушка…
— Хина?! Я и без Хины
знаю,
матушка.
—
Матушка ты наша, Надежда Васильевна, — говорила одна сгорбленная старушка, — ты поживи с нами подоле, так ее своими глазыньками увидишь. Мужику какое житье:
знает он свою пашню да лошадь, а баба весь дом везет, в поле колотится в страду, как каторжная, да с ребятишками смертыньку постоянную принимает.
«
Матушка, кровинушка ты моя, воистину всякий пред всеми за всех виноват, не
знают только этого люди, а если б
узнали — сейчас был бы рай!» «Господи, да неужто же и это неправда, — плачу я и думаю, — воистину я за всех, может быть, всех виновнее, да и хуже всех на свете людей!» И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем: что я иду делать?
«
Матушка, радость моя, я ведь от веселья, а не от горя это плачу; мне ведь самому хочется пред ними виноватым быть, растолковать только тебе не могу, ибо не
знаю, как их и любить.
Там убийцы, разбойники, а ты чего такого успел нагрешить, что себя больше всех обвиняешь?» — «
Матушка, кровинушка ты моя, говорит (стал он такие любезные слова тогда говорить, неожиданные), кровинушка ты моя милая, радостная,
знай, что воистину всякий пред всеми за всех и за все виноват.
Вошедший на минутку Ермолай начал меня уверять, что «этот дурак (вишь, полюбилось слово! — заметил вполголоса Филофей), этот дурак совсем счету деньгам не
знает», — и кстати напомнил мне, как лет двадцать тому назад постоялый двор, устроенный моей
матушкой на бойком месте, на перекрестке двух больших дорог, пришел в совершенный упадок оттого, что старый дворовый, которого посадили туда хозяйничать, действительно не
знал счета деньгам, а ценил их по количеству — то есть отдавал, например, серебряный четвертак за шесть медных пятаков, причем, однако, сильно ругался.
— Что Поляков? Потужил, потужил — да и женился на другой, на девушке из Глинного.
Знаете Глинное? От нас недалече. Аграфеной ее звали. Очень он меня любил, да ведь человек молодой — не оставаться же ему холостым. И какая уж я ему могла быть подруга? А жену он нашел себе хорошую, добрую, и детки у них есть. Он тут у соседа в приказчиках живет:
матушка ваша по пачпорту его отпустила, и очень ему, слава Богу, хорошо.
— А вот что. Поедемте в Алексеевку. Вы, может, не
знаете — хуторок такой есть,
матушке вашей принадлежит; отсюда верст восемь. Переночуем там, а завтра…
— Вы меня не
узнаете, барин? — прошептал опять голос; он словно испарялся из едва шевелившихся губ. — Да и где
узнать! Я Лукерья… Помните, что хороводы у
матушки у вашей в Спасском водила… помните, я еще запевалой была?
— Ну, конечно, дело известное. Я не вытерпел: «Да помилуйте,
матушка, что вы за ахинею порете? Какая тут женитьба? я просто желаю
узнать от вас, уступаете вы вашу девку Матрену или нет?» Старуха заохала. «Ах, он меня обеспокоил! ах, велите ему уйти! ах!..» Родственница к ней подскочила и раскричалась на меня. А старуха все стонет: «Чем это я заслужила?.. Стало быть, я уж в своем доме не госпожа? ах, ах!» Я схватил шляпу и, как сумасшедший, выбежал вон.
Отец мой кричит: «
Матушка, Марья Васильевна, заступитесь, пощадите хоть вы!» А она только
знай приподнимается да поглядывает.
— Отлично,
матушка; она уж
узнала и говорит: как вы осмеливаетесь? а я говорю: мы не осмеливаемся, ваше превосходительство, и Верочка уж отказала.
— Когда я жила с
матушкой… я думала, отчего это никто не может
знать, что с ним будет; а иногда и видишь беду — да спастись нельзя; и отчего никогда нельзя сказать всей правды?.. Потом я думала, что я ничего не
знаю, что мне надобно учиться. Меня перевоспитать надо, я очень дурно воспитана. Я не умею играть на фортепьяно, не умею рисовать, я даже шью плохо. У меня нет никаких способностей, со мной, должно быть, очень скучно.
Приехало целых четыре штатских генерала, которых и усадили вместе за карты (говорили, что они так вчетвером и ездили по домам на балы); дядя пригласил целую кучу молодых людей; между танцующими мелькнули даже два гвардейца, о которых
матушка так-таки и не допыталась
узнать, кто они таковы.
Так что ежели, например, староста докладывал, что хорошо бы с понедельника рожь жать начать, да день-то тяжелый, то
матушка ему неизменно отвечала: «Начинай-ко, начинай! там что будет, а коли, чего доброго, с понедельника рожь сыпаться начнет, так кто нам за убытки заплатит?» Только черта боялись; об нем говорили: «Кто его
знает, ни то он есть, ни то его нет — а ну, как есть?!» Да о домовом достоверно
знали, что он живет на чердаке.
— Нечего сказать, нещечко взял на себя Павлушка! — негодовала
матушка, постепенно забывая кратковременную симпатию, которую она выказала к новой рабе, — сидят с утра до вечера, друг другом любуются; он образа малюет, она чулок вяжет. И чулок-то не барский, а свой! Не
знаю, что от нее дальше будет, а только ежели… ну уж не
знаю! не
знаю! не
знаю!
— А я почем
знаю! — крикнула
матушка, прочитав бумагу, — на лбу-то у тебя не написано, что ты племянник! Может быть, пачпорт-то у тебя фальшивый? Может, ты беглый солдат! Убил кого-нибудь, а пачпорт украл!
Во-вторых, он
знал, что
матушка страстно любит старшую дочь, и рассчитывал, что дело не ограничится первоначально заявленным приданым и что он успеет постепенно выманить вдвое и втрое.
— Может, другой кто белены объелся, — спокойно ответила
матушка Ольге Порфирьевне, — только я
знаю, что я здесь хозяйка, а не нахлебница. У вас есть «Уголок», в котором вы и можете хозяйничать. Я у вас не гащивала и куска вашего не едала, а вы, по моей милости, здесь круглый год сыты. Поэтому ежели желаете и впредь жить у брата, то живите смирно. А ваших слов, Марья Порфирьевна, я не забуду…
Зато сестру одевали как куколку и приготовляли богатое приданое. Старались делать последнее так, чтоб все
знали, что в таком-то доме есть богатая невеста. Кроме того,
матушка во всеуслышанье объявляла, что за дочерью триста незаложенных душ и надежды в будущем.
Не
знаю, понимала ли Аннушка, что в ее речах существовало двоегласие, но думаю, что если б
матушке могло прийти на мысль затеять когда-нибудь с нею серьезный диспут, то победительницею вышла бы не раба, а госпожа.
Отец едва ли даже
знал о его болезни, а
матушка рассуждала так: «Ничего! отлежится к весне! этакие-то еще дольше здоровых живут!» Поэтому, хотя дворовые и жалели его, но, ввиду равнодушия господ, боялись выказывать деятельное сочувствие.
Матушка, благодаря наушникам,
знала об этих детскихразговорах и хоть не часто (у ней было слишком мало на это досуга), но временами обрушивалась на брата Степана.
Впрочем, я лично
знал только быт оброчных крестьян, да и то довольно поверхностно.
Матушка охотно отпускала нас в гости к заболотским богатеям, и потому мы и насмотрелись на их житье. Зато в Малиновце нас не только в гости к крестьянам не отпускали, но в праздники и на поселок ходить запрещали. Считалось неприличным, чтобы дворянские дети приобщались к грубому мужицкому веселью. Я должен, однако ж, сказать, что в этих запрещениях главную роль играли гувернантки.