Неточные совпадения
Ну, положим, даже не братьев, не единоверцев, а просто детей, женщин, стариков; чувство
возмущается, и русские
люди бегут, чтобы помочь прекратить эти ужасы.
— Место — неуютное. Тоскливо. Смотришь вокруг, — говорил Дмитрий, — и
возмущаешься идиотизмом власти, их дурацкими приемами гасить жизнь. Ну, а затем, присмотришься к этой пустынной земле, и как будто почувствуешь ее жажду
человека, — право! И вроде как бы ветер шепчет тебе: «Ага, явился? Ну-ко, начинай…»
— Настасьи нет и нет! —
возмущалась Варвара. — Рассчитаю. Почему ты отпустил этого болвана, дворника? У нас, Клим, неправильное отношение к прислуге, мы позволяем ей фамильярничать и распускаться. Я — не против демократизма, но все-таки необходимо, чтоб
люди чувствовали над собой властную и крепкую руку…
Сначала я
возмущался такими вопросами, усматривая в них злое намерение, но впоследствии убедился, что эта справка нужна им только для того, чтобы знать, на сколько
людей надо готовить ужин.
Я так долго
возмущался против этой несправедливости, что наконец понял ее: он вперед был уверен, что всякий
человек способен на все дурное и если не делает, то или не имеет нужды, или случай не подходит; в нарушении же форм он видел личную обиду, неуважение к нему или «мещанское воспитание», которое, по его мнению, отлучало
человека от всякого людского общества.
Но когда
человек с глубоким сознанием своей вины, с полным раскаянием и отречением от прошедшего просит, чтоб его избили, казнили, он не
возмутится никаким приговором, он вынесет все, смиренно склоняя голову, он надеется, что ему будет легче по ту сторону наказания, жертвы, что казнь примирит, замкнет прошедшее.
Вообще, чем можно
возмущаться в «Своих
людях?» Не
людьми и не частными их поступками, а разве тем печальным бессмыслием, которое тяготеет над всем их бытом.
Я
человек холостой — j'ai besoin d’une belle; [мне необходима красивая женщина (франц.).] я
человек с высшими, просвещенными взглядами — нужно, чтоб мысль моя была покойна и не
возмущалась ни бедностью, ни какими-нибудь недостатками — иначе какой же я буду администратор?
— Из этого собственно и получило начало свое скопчество:
люди, вероятно, более суровые, строгие,
возмутившись этими обычаями, начали учить, применяя невежественно слова священного писания, что «аще око твое соблажняет тя, изми е и верзи от себе, и аще десная твоя соблажняет тя, усеци ю и верзи от себе».
Жалкий, ошалевший от власти, больной
человек этот своими словами оскорбляет всё, что может быть святого для
человека нашего времени, и
люди — христиане, либералы, образованные
люди нашего времени, все, не только не
возмущаются на это оскорбление, но даже не замечают его.
Как могут они не
возмутиться против него, не стать поперек дороги и не закричать: «Нет, этого, убивать и сечь голодных
людей за то, что они не отдают мошеннически отнимаемое у них последнее достояние, — этого мы не позволим!» Но не только никто этого не делает, но, напротив, большинство
людей, даже те
люди, которые были заводчиками дела, как управляющий, помещик, судья и те, которые были участниками и распорядителями его, как губернатор, министр, государь, совершенно спокойны и даже не чувствуют укоров совести.
По лицам
людей, кипевших в его доме, по их разговорам и тревожным глазам Любы он знал, что жизнь
возмущается всё глубже, волнение
людей растёт всё шире, и тем сильней разгоралось в нём желание писать свои слова — они гудели в ушах его колокольным звоном, как бы доносясь издали и предвещая праздник, благовестя о новой жизни.
Анна Петровна. Вы хороший
человек, но ничего не понимаете! Пойдемте в сад. Он никогда не выражался так: «Я честен! Мне душно в этой атмосфере! Коршуны! Совиное гнездо! Крокодилы!» Зверинец он оставлял в покое, а когда, бывало,
возмущался, то я от него только и слышала: «Ах, как я был несправедлив сегодня!» или: «Анюта, жаль мне этого
человека!» Вот как, а вы…
Окоемов. Да уж и вы-то хороши! что у вас за интересы, что за разговоры, как вас послушать. Вы таких
людей, как Федор Петрович, должны на руках носить. Он один затрогивает серьезные вопросы, один
возмущается вашей мелочностью и пустотой. Проще сказать, он один между нами серьезный
человек. Я не говорю, чтобы в нашем городе уж совсем не было
людей умнее и дельнее Федора Петровича; вероятно, есть немало.
Как будто дальше от
людейПоследний сон не
возмутится…
С Егором Семенычем происходило почти то же самое. Он работал с утра до ночи, все спешил куда-то, выходил из себя, раздражался, но все это в каком-то волшебном полусне. В нем уже сидело как будто бы два
человека: один был настоящий Егор Семеныч, который, слушая садовника Ивана Карлыча, докладывавшего ему о беспорядках,
возмущался и в отчаянии хватал себя за голову, и другой, не настоящий, точно полупьяный, который вдруг на полуслове прерывал деловой разговор, трогал садовника за плечо и начинал бормотать...
Бог его знает, заговорил ли в нем книжный разум, или сказалась неодолимая привычка к объективности, которая так часто мешает
людям жить, но только восторги и страдание Веры казались ему приторными, несерьезными, и в то же время чувство
возмущалось в нем и шептало, что всё, что он видит и слышит теперь, с точки зрения природы и личного счастья, серьезнее всяких статистик, книг, истин…
Вмиг в голове у меня загорелась идея… да, впрочем, это был только миг, менее чем миг, как вспышка пороха, или уж переполнилась мера, и я вдруг теперь
возмутился всем воскресшим духом моим, да так, что мне вдруг захотелось срезать наповал всех врагов моих и отмстить им за все и при всех, показав теперь, каков я
человек; или, наконец, каким-нибудь дивом научил меня кто-нибудь в это мгновение средней истории, в которой я до сих пор еще не знал ни аза, и в закружившейся голове моей замелькали турниры, паладины, герои, прекрасные дамы, слава и победители, послышались трубы герольдов, звуки шпаг, крики и плески толпы, и между всеми этими криками один робкий крик одного испуганного сердца, который нежит гордую душу слаще победы и славы, — уж не знаю, случился ли тогда весь этот вздор в голове моей или, толковее, предчувствие этого еще грядущего и неизбежного вздора, но только я услышал, что бьет мой час.
А ведь известен нрав барский: ты обмани — да поклонись низко, ты злой
человек — да почтителен будь, просися, молися: ваша, мол, власть казнить и миловать — простите! и все тебе простится; а чуть
возмутился сердцем, слово горькое сорвалось, — будь ты и правдив и честен — милости над тобой не будет; ты грубиян!
Читатель может сам дополнить эти наблюдения еще несколькими примерами из более обширного круга, и он непременно придет к заключению, что употребление насилия над другими заглушает или по крайней мере очень ослабляет в
человеке способность истинно и глубоко
возмущаться против насилия над ним самим.
Но иногда в своих рассказах он переходил границы вероятного и правдоподобного и приписывал
людям такие наклонности, каких не имеет даже животное, обвинял в таких преступлениях, каких не было и никогда не бывает. И так как он называл при этом имена самых почтенных
людей, то некоторые
возмущались клеветою, другие же шутливо спрашивали...
Отчего же мы так
возмущаемся, когда газеты приносят известие о каком-нибудь убийстве, когда жертвами являются несколько
человек?
И тогда
возмутилась святая душа — воззрев на каменные стены кремлевские, таково заклятье изрек: «Город каменный —
люди железные!»
— Служба крайне тяжелая! — повторил он и снова замолчал. — В газетах пишут: «д-р Петров был пьян». Верно, я был пьян, и это очень нехорошо. Все вправе
возмущаться. Но сами-то они, — ведь девяносто девять из них на сто весьма не прочь выпить, не раз бывают пьяны и в вину этого себе не ставят. Они только не могут понять, что другому
человеку ни одна минута его жизни не отдана в его полное распоряжение… А это, брат, ох, как тяжело, — не дай бог никому!..
Этот случай очень характерен. Господин Иванов, — заметьте,
человек состоятельный, — заставляет врача «немедленно» приехать к себе с другого конца такого большого города, как Рига, потраченное врачом время оплачивает тридцатью-сорока копейками, — и не себя, а врача же пригвождает к позорному столбу за корыстолюбие! И газета печатает его письмо, и читатели
возмущаются врачом…
Две тысячи лет назад как рассмеялся бы римский патриций над сантиментальным
человеком, который бы
возмутился его приказанием бросить на съедение муренам раба, разбившего вазу!
Объяснение этого странного противоречия только одно:
люди все в глубине души знают, что жизнь их не в теле, а в духе, и что всякие страдания всегда нужны, необходимы для блага духовной жизни. Когда
люди, не видя смысла в человеческой жизни,
возмущаются против страданий, но все-таки продолжают жить, то происходит это только оттого, что они умом утверждают телесность жизни, в глубине же души знают, что она духовна и что никакие страдания не могут лишить
человека его истинного блага.
Послушаешь или почитаешь речи живущих в достатке и роскоши
людей образованных: все они признают равенство всех
людей и
возмущаются против всякого принуждения, угнетения, нарушения свободы рабочих сословий. А посмотришь на их жизнь, все они не только живут этим угнетением, принуждением, нарушением свободы рабочих сословий, но, где могут, восстают против попыток рабочих сословий выйти из этого положения угнетения, несвободы и принуждения.
То же самое говорят
люди, когда
возмущаются на то, что нельзя ни в каком случае употреблять насилие и воздавать злом за зло.
И божественное существо этой неизбежности примиряет
человека со случившимся. Нечего
возмущаться, нечего проклинать богов и бросать им в лицо буйные обвинения.
И здесь нельзя
возмущаться, нельзя никого обвинять в жестокости. Здесь можно только молча преклонить голову перед праведностью высшего суда. Если
человек не следует таинственно-радостному зову, звучащему в душе, если он робко проходит мимо величайших радостей, уготовленных ему жизнью, то кто же виноват, что он гибнет в мраке и муках?
Человек легкомысленно пошел против собственного своего существа, — и великий закон, светлый в самой своей жестокости, говорит...
Является досадливое желание стряхнуть с себя сгущенно-мрачный гнет, которым трагедия пытается придавить
человека; душа
возмущается против этого безмерного, намеренно раздуваемого в себе ужаса перед жизнью, и мы бессознательно сторонимся трагедии.
Молодая душа моя
возмущалась при одной мысли соединить жизнь мою с жизнью этого
человека, но я на это решилась…
— Господи, до чего все это эгоистично! —
возмутился Токарев. — Ну, где же, где же у тебя хоть какой-нибудь нравственный регулятор, хоть какой-нибудь критерий? Сегодня скучно жить для себя, завтра станет скучно жить для других. Неужели ты не понимаешь, сколько в этом эгоизма? Что хочется, то и делай!.. Тебе даже совершенно непонятно, что могут быть
люди, которые считают своим долгом делать не то, что хочется, а что признают полезным, нужным для жизни.
Но когда он почувствовал стыд, он
возмутился. Чего стыдиться? Что он сделал плохого и как же ему жить? Ведь все, что случилось с Варварой Васильевной, до безобразия болезненно и ненормально.
Люди остаются
людьми, и нужно примириться с этим. Он — обыкновенный, серенький
человек и, в качестве такового, все-таки имеет право на жизнь, на счастье и на маленькую, неопасную работу.
— Но вопрос в том, — насколько им это удается? Я не понимаю, почему вы так
возмущаетесь эгоизмом. Дай нам бог только одного — побольше именно эгоизма, — здорового, сильного, жадного до жизни. Это гораздо важнее, чем всякого рода «долг», который
человек взваливает себе на плечи; взвалит — и идет, кряхтя и шатаясь. Пускай бы
люди начали действовать из себя, свободно и без надсада, не ломая и не насилуя своих склонностей. Тогда настала бы настоящая жизнь.
Возмущаться ядовитыми газами, а потом сказать: «Вы так, — ну, и мы так!» И возвращаться в орденах, слышать восторженные приветственные клики, видеть свои портреты в газетах, считать себя героем, исключительно хорошим
человеком.
Но три недели назад Лестман неожиданно сделал ей предложение выйти за него замуж; Александра Михайловна отказала сразу, решительно, с неожиданною для нее самой быстротой; как будто тело ее вдруг
возмутилось и, не дожидаясь ума, поспешно ответило: «Нет! нет!» До тех пор она словно не замечала, что этот участливый, тускло-серый
человек — мужчина, но когда он заговорил о любви, он вдруг стал ей противно-чужд.
Катя
возмутилась. Она стала говорить об интеллигентном труде, о тяжести его. Потом стала объяснять, что большевики хотят лишить
людей возможности эксплуатировать друг друга, для этого сделать достоянием трудящихся землю и орудия производства, а не то, чтоб одни грабили других.
— Да будет тебе! Вот
человек! —
возмутился Гребенкин. — «Просил», «согласилась»… Обязана идти без разговоров! Не те времена.
В своих пьесах и статьях тогдашний Дюма, несомненно, производил впечатление умного и думающего
человека, но думающего довольно однобоко, хотя, по тому времени, довольно радикально, на тему разных моральных предрассудков. Ему, как незаконному сыну своего отца (впоследствии только узаконенному), тема побочных детей всегда была близка к сердцу. И он искренно
возмущался тем, что французский закон запрещает устанавливать отцовство"чем и поблажает беспутству мужчин-соблазнителей.
6 марта 1927 г.
Возмущается драматургами и беллетристами, выводящими ее в числе других революционных деятелей в драмах и романах из эпохи народовольчества. Какая бесцеремонность! Как можно выводить живых
людей!
Но когда такого
человека постигает страдание, выходящее за пределы видимой ему связи страдания и заблуждения, — как, когда он страдает от причин, бывших всегда вне его личной деятельности или когда последствия его страданий не могут быть ни на что нужны ни его, ни чьей другой личности, — ему кажется, что его постигает то, чего не должно быть, и он спрашивает себя: зачем? за что? и, не находя предмета, на который бы он мог направить свою деятельность,
возмущается против страдания, и страдание его делается ужасным мучением.
Когда
человек, признающий жизнью личное существование, находит причины своего личного страдания в своем личном заблуждении, — понимает, что он заболел оттого, что съел вредное, или что его прибили оттого, что он сам пошел драться, или что он голоден и гол оттого, что он не хотел работать, — он узнает, что страдает за то, что сделал то, что не должно, и за тем, чтобы вперед не делать этого и, направляя свою деятельность на уничтожение заблуждения, не
возмущается против страдания, и легко и часто радостно несет его.
— Зачем вы тут стоите? Отчего же вы не
возмущаетесь, не негодуете? Ведь вы веруете в бога и знаете, что это грешно, что за это
люди пойдут в ад, отчего же вы молчите? Правда, они вам чужие, но ведь и у них есть отцы, братья, точно такие же, как вы…
Объяснение этого странного противоречия только одно:
люди все в глубине души знают, что всякие страдания всегда нужны, необходимы для блага их жизни, и только потому продолжают жить, предвидя их или подвергаясь им.
Возмущаются же они против страданий потому, что при ложном взгляде на жизнь, требующем блага только для своей личности, нарушение этого блага, не ведущее к очевидному благу, должно представляться чем-то непонятным и потому возмутительным.
Они и поют, и страстно любят театр, и рисуют, и много говорят, и пьют, и голова у них не болит на другой день после этого; они и поэтичны, и распутны, и нежны, и дерзки; они умеют и работать, и
возмущаться, и хохотать без причины, и говорить глупости; они горячи, честны, самоотверженны и как
люди ничем не хуже его, Васильева, который сторожит каждый свой шаг и каждое свое слово, мнителен, осторожен и малейший пустяк готов возводить на степень вопроса.
Одни рассказывают, что князь, заметив будто бы чувство некрасивой Наденьки и не будучи в состоянии отвечать взаимностью, почел долгом порядочного
человека прекратить свои посещения; другие утверждают, что старик Шабельский, узнав, отчего чахнет его дочь, предложил небогатому князю жениться на ней, князь же, вообразив по своей недалекости, что его хотят купить вместе с титулом,
возмутился, наговорил глупостей и рассорился.
— Вы думаете, она где?.. — тихо и не шепотом, а гулом говорил Пахоменко. — Она теперь с этими меднолобыми. Катанье на тройках… обедали компанией… ну, с шампанским… крюшоны… ананасы разные… идиотские анекдоты… скотство, душу выворачивающее!.. Вы ее не знаете,
человек вы новый, литератор, умница, видали, чай, не мало таких женщин на своем веку? вам с ней не детей крестить; но я уверен (и он придавил рукой грудь), убежден глубоко, что и вы
возмутитесь… жалость, унижение, позор, безобразие!..
Граф Стоцкий так боялся взгляда этого
человека, что не смел даже
возмутиться его издевательством.