Неточные совпадения
— Анна, ради
Бога не говори так, — сказал он кротко. — Может быть, я ошибаюсь, но поверь, что то, что я говорю, я говорю столько же за себя, как и за тебя. Я муж твой и
люблю тебя.
— Передайте вашей жене, что я
люблю ее как прежде, и что если она не может простить мне мое положение, то я желаю ей никогда не прощать меня. Чтобы простить, надо пережить то, что я пережила, а от этого избави ее
Бог.
— Это ужасно! — сказал Степан Аркадьич, тяжело вздохнув. — Я бы одно сделал, Алексей Александрович. Умоляю тебя, сделай это! — сказал он. — Дело еще не начато, как я понял. Прежде чем ты начнешь дело, повидайся с моею женой, поговори с ней. Она
любит Анну как сестру,
любит тебя, и она удивительная женщина. Ради
Бога поговори с ней! Сделай мне эту дружбу, я умоляю тебя!
«Боже мой, как светло! Это страшно, но я
люблю видеть его лицо и
люблю этот фантастический свет… Муж! ах, да… Ну, и слава
Богу, что с ним всё кончено».
— Вы сходите, сударь, повинитесь еще. Авось
Бог даст. Очень мучаются, и смотреть жалости, да и всё в доме навынтараты пошло. Детей, сударь, пожалеть надо. Повинитесь, сударь. Что делать!
Люби кататься…
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, — моя подруга жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из дома, — и он дернулся шеей, говоря это. — Но
люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет знать, — прибавил он, возвышая голос и хмурясь, — прошу
любить и уважать ее. Она всё равно что моя жена, всё равно. Так вот, ты знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот
Бог, а вот порог.
Но пришло время, я поняла, что я не могу больше себя обманывать, что я живая, что я не виновата, что
Бог меня сделал такою, что мне нужно
любить и жить.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня
любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно
люблю. Но, ради
Бога, будь вполне откровенен.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее
любил как отец… ну, да
Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
На старшую дочь Александру Степановну он не мог во всем положиться, да и был прав, потому что Александра Степановна скоро убежала с штабс-ротмистром,
бог весть какого кавалерийского полка, и обвенчалась с ним где-то наскоро в деревенской церкви, зная, что отец не
любит офицеров по странному предубеждению, будто бы все военные картежники и мотишки.
Гм! гм! Читатель благородный,
Здорова ль ваша вся родня?
Позвольте: может быть, угодно
Теперь узнать вам от меня,
Что значит именно родные.
Родные люди вот какие:
Мы их обязаны ласкать,
Любить, душевно уважать
И, по обычаю народа,
О Рождестве их навещать
Или по почте поздравлять,
Чтоб остальное время года
Не думали о нас они…
Итак, дай
Бог им долги дни!
Чей взор, волнуя вдохновенье,
Умильной лаской наградил
Твое задумчивое пенье?
Кого твой стих боготворил?»
И, други, никого, ей-богу!
Любви безумную тревогу
Я безотрадно испытал.
Блажен, кто с нею сочетал
Горячку рифм: он тем удвоил
Поэзии священный бред,
Петрарке шествуя вослед,
А муки сердца успокоил,
Поймал и славу между тем;
Но я,
любя, был глуп и нем.
Не дай мне
Бог сойтись на бале
Иль при разъезде на крыльце
С семинаристом в желтой шале
Иль с академиком в чепце!
Как уст румяных без улыбки,
Без грамматической ошибки
Я русской речи не
люблю.
Быть может, на беду мою,
Красавиц новых поколенье,
Журналов вняв молящий глас,
К грамматике приучит нас;
Стихи введут в употребленье;
Но я… какое дело мне?
Я верен буду старине.
—
Богу известно, как я вас
люблю, моих голубчиков, но уж так
любить, как я ее
любила, никого не
любила, да и не могу
любить.
В дальнем углу залы, почти спрятавшись за отворенной дверью буфета, стояла на коленях сгорбленная седая старушка. Соединив руки и подняв глаза к небу, она не плакала, но молилась. Душа ее стремилась к
богу, она просила его соединить ее с тою, кого она
любила больше всего на свете, и твердо надеялась, что это будет скоро.
Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я
люблю?» Досада перейдет в грусть, и,
бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
— Я двенадцать лет живу в этом доме и могу сказать перед
богом, Николай, — продолжал Карл Иваныч, поднимая глаза и табакерку к потолку, — что я их
любил и занимался ими больше, чем ежели бы это были мои собственные дети.
Нет, братцы, так
любить, как русская душа, —
любить не то чтобы умом или чем другим, а всем, чем дал
Бог, что ни есть в тебе, а… — сказал Тарас, и махнул рукой, и потряс седою головою, и усом моргнул, и сказал: — Нет, так
любить никто не может!
Кабанова. Хитрость-то не великая. Кабы
любила, так бы выучилась. Коли порядком не умеешь, ты хоть бы пример-то этот сделала; все-таки пристойнее; а то, видно, на словах только. Ну, я
Богу молиться пойду; не мешайте мне.
Не знаю. А меня так разбирает дрожь,
И при одной я мысли трушу,
Что Павел Афанасьич раз
Когда-нибудь поймает нас,
Разгонит, проклянёт!.. Да что? открыть ли душу?
Я в Софье Павловне не вижу ничего
Завидного. Дай
бог ей век прожить богато,
Любила Чацкого когда-то,
Меня разлюбит, как его.
Мой ангельчик, желал бы вполовину
К ней то же чувствовать, что чувствую к тебе;
Да нет, как ни твержу себе,
Готовлюсь нежным быть, а свижусь — и простыну.
— Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «
Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она не
любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
— Он очень не
любит студентов, повар. Доказывал мне, что их надо ссылать в Сибирь, а не в солдаты. «Солдатам, говорит, они мозги ломать станут: в
бога — не верьте, царскую фамилию — не уважайте. У них, говорит, в головах шум, а они думают — ум».
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь
люблю, монахини на
бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь — не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
Она
любила дарить ему книги, репродукции с модных картин, подарила бювар, на коже которого был вытиснен фавн, и чернильницу невероятно вычурной формы. У нее было много смешных примет, маленьких суеверий, она стыдилась их, стыдилась, видимо, и своей веры в
бога. Стоя с Климом в Казанском соборе за пасхальной обедней, она, когда запели «Христос воскресе», вздрогнула, пошатнулась и тихонько зарыдала.
— Вот я была в театральной школе для того, чтоб не жить дома, и потому, что я не
люблю никаких акушерских наук, микроскопов и все это, — заговорила Лидия раздумчиво, негромко. — У меня есть подруга с микроскопом, она верит в него, как старушка в причастие святых тайн. Но в микроскоп не видно ни
бога, ни дьявола.
— Я — не старуха, и Павля — тоже молодая еще, — спокойно возразила Лида. — Мы с Павлей очень
любим его, а мама сердится, потому что он несправедливо наказал ее, и она говорит, что
бог играет в люди, как Борис в свои солдатики.
— Знаешь, Климчик, у меня — успех! Успех и успех! — с удивлением и как будто даже со страхом повторила она. — И все — Алина, дай ей
бог счастья, она ставит меня на ноги! Многому она и Лютов научили меня. «Ну, говорит, довольно, Дунька, поезжай в провинцию за хорошими рецензиями». Сама она — не талантливая, но — все понимает, все до последней тютельки, — как одеться и раздеться.
Любит талант, за талантливость и с Лютовым живет.
— Бессонница! Месяца полтора. В голове — дробь насыпана, знаете — почти вижу: шарики катаются, ей-богу! Вы что молчите? Вы — не бойтесь, я — смирный! Все — ясно! Вы — раздражаете, я — усмиряю. «Жизнь для жизни нам дана», — как сказал какой-то Макарий, поэт. Не
люблю я поэтов, писателей и всю вашу братию, — не
люблю!
— По-моему, все — настоящее, что нравится, что
любишь. И
бог, и царь, и все. Сегодня — одно, завтра — другое. Ты хочешь уснуть? Ну, спи!
— Это — правда,
бога я очень
люблю, — сказал дьякон просто и уверенно. — Только у меня требования к нему строгие: не человек, жалеть его не за что.
Бог знает, удовольствовался ли бы поэт или мечтатель природой мирного уголка. Эти господа, как известно,
любят засматриваться на луну да слушать щелканье соловьев.
Любят они луну-кокетку, которая бы наряжалась в палевые облака да сквозила таинственно через ветви дерев или сыпала снопы серебряных лучей в глаза своим поклонникам.
— Вот вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается чувство, каким именем назовете вы эти порывы, а вы…
Бог с вами, Ольга! Да, я влюблен в вас и говорю, что без этого нет и прямой любви: ни в отца, ни в мать, ни в няньку не влюбляются, а
любят их…
— Отчего же не полюбить?
Бог всех велел
любить.
— Жизнь — долг, обязанность, следовательно, любовь — тоже долг: мне как будто
Бог послал ее, — досказала она, подняв глаза к небу, — и велел
любить.
—
Бог труды
любит! — отвечала она, не отводя глаз и рук от работы.
— Не
люблю, не
люблю, когда ты так дерзко говоришь! — гневно возразила бабушка. — Ты во что сам вышел, сударь: ни
Богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься — осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота…
— Вера — молчи, ни слова больше! Если ты мне скажешь теперь, что ты
любишь меня, что я твой идол, твой
бог, что ты умираешь, сходишь с ума по мне — я всему поверю, всему — и тогда…
— Нельзя! — подтвердила Татьяна Марковна, тряся головой. — Зачем его трогать?
Бог знает, что между ними случится… Нельзя! У тебя есть близкий человек, он знает все, он
любит тебя, как сестру: Борюшка…
— Боже тебя сохрани! Бегать, пользоваться воздухом — здорово. Ты весела, как птичка, и дай
Бог тебе остаться такой всегда,
люби детей, пой, играй…
— Если хотите, расстанемтесь, вот теперь же… — уныло говорил он. — Я знаю, что будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое место, уеду в Петербург, на край света, если мне скажут это — не Татьяна Марковна, не маменька моя — они, пожалуй, наскажут, но я их не послушаю, — а если скажете вы. Я сейчас же с этого места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я знаю, что уж
любить больше в жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
— Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей
любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. — Эти женщины, право, одни и те же во все времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев — всегда хвост целый… Мне —
Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли…
— Слава
Богу! благодарю вас, что вы мне это передали! Теперь послушайте, что я вам скажу, и исполните слепо. Подите к ней и разрушьте в ней всякие догадки о любви, об экстазе, всё, всё. Вам это не трудно сделать — и вы сделаете, если
любите меня.
— Это
Бог тебя
любит, дитя мое, — говорила она, лаская ее, — за то, что ты сама всех
любишь, и всем, кто поглядит на тебя, становится тепло и хорошо на свете!..
— Не мешайте, не мешайте, матушка! Слава
Богу, что вы сказали про меня: я
люблю, когда обо мне правду говорят! — вмешался Нил Андреич.
«Как тут закипает! — думал он, трогая себя за грудь. — О! быть буре, и дай
Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я узнаю…
любит ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться, я не еду… или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
— И я почти не знал, что
люблю вас… Все соловей наделал: он открыл наш секрет. Мы так и скажем на него, Марфа Васильевна… И я бы днем ни за какие сокровища не сказал вам… ей-богу, — не сказал бы…
— Да, это правда: надо крепкие замки приделать, — заметил Леонтий. — Да и ты хороша: вот, — говорил он, обращаясь к Райскому, —
любит меня, как дай
Бог, чтоб всякого так
любила жена…
«Веруй в
Бога, знай, что дважды два четыре, и будь честный человек, говорит где-то Вольтер, — писал он, — а я скажу —
люби женщина кого хочешь,
люби по-земному, но не по-кошачьи только и не по расчету, и не обманывай любовью!
— Нет, не всё: когда ждешь скромно, сомневаешься, не забываешься, оно и упадет. Пуще всего не задирай головы и не подымай носа, побаивайся: ну, и дастся. Судьба
любит осторожность, оттого и говорят: «Береженого
Бог бережет». И тут не пересаливай: кто слишком трусливо пятится, она тоже не
любит и подстережет. Кто воды боится, весь век бегает реки, в лодку не сядет, судьба подкараулит: когда-нибудь да сядет, тут и бултыхнется в воду.