Неточные совпадения
Об этом
говорит и самая
логика.
— Ведь обыкновенно как
говорят? — бормотал Свидригайлов, как бы про себя, смотря в сторону и наклонив несколько голову. — Они
говорят: «Ты болен, стало быть, то, что тебе представляется, есть один только несуществующий бред». А ведь тут нет строгой
логики. Я согласен, что привидения являются только больным; но ведь это только доказывает, что привидения могут являться не иначе как больным, а не то что их нет самих по себе.
Логика старого злодея мне показалась довольно убедительною. Мороз пробежал по всему моему телу при мысли, в чьих руках я находился. Пугачев заметил мое смущение. «Ась, ваше благородие? — сказал он мне подмигивая. — Фельдмаршал мой, кажется,
говорит дело. Как ты думаешь?»
Я
говорю: бога нет не по
логике, не вследствие каких-то доказательств, а — по-настоящему нет, по ощущению, физически, физиологически и — как там еще?
— Да. В таких серьезных случаях нужно особенно твердо помнить, что слова имеют коварное свойство искажать мысль. Слово приобретает слишком самостоятельное значение, — ты, вероятно, заметил, что последнее время весьма много
говорят и пишут о логосе и даже явилась какая-то секта словобожцев. Вообще слово завоевало так много места, что филология уже как будто не подчиняется
логике, а только фонетике… Например: наши декаденты, Бальмонт, Белый…
— В
логике есть закон исключенного третьего, —
говорил он, — но мы видим, что жизнь строится не по
логике. Например: разве логична проповедь гуманизма, если признать борьбу за жизнь неустранимой? Однако вот вы и гуманизм не проповедуете, но и за горло не хватаете никого.
Никто лучше его не был одет, и теперь еще, в старости, он дает законы вкуса портному; все на нем сидит отлично, ходит он бодро, благородно,
говорит с уверенностью и никогда не выходит из себя. Судит обо всем часто наперекор
логике, но владеет софизмом с необыкновенною ловкостью.
«Из
логики и честности, —
говорило ему отрезвившееся от пьяного самолюбия сознание, — ты сделал две ширмы, чтоб укрываться за них с своей „новой силой“, оставив бессильную женщину разделываться за свое и за твое увлечение, обещав ей только одно: „Уйти, не унося с собой никаких „долгов“, „правил“ и „обязанностей“… оставляя ее: нести их одну…“
— Вы
говорите об какой-то «тяготеющей связи»… Если это с Версиловым и со мной, то это, ей-Богу, обидно. И наконец, вы
говорите: зачем он сам не таков, каким быть учит, — вот ваша
логика! И во-первых, это — не
логика, позвольте мне это вам доложить, потому что если б он был и не таков, то все-таки мог бы проповедовать истину… И наконец, что это за слово «проповедует»? Вы
говорите: пророк. Скажите, это вы его назвали «бабьим пророком» в Германии?
В одном из прежних писем я
говорил о способе их действия: тут, как ни знай сердце человеческое, как ни будь опытен, а трудно действовать по обыкновенным законам ума и
логики там, где нет ключа к миросозерцанию, нравственности и нравам народа, как трудно разговаривать на его языке, не имея грамматики и лексикона.
— Непременно так, полюбить прежде
логики, как ты
говоришь, непременно чтобы прежде
логики, и тогда только я и смысл пойму. Вот что мне давно уже мерещится. Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты жить любишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине, и ты спасен.
— Ах, это совсем другое дело! Мы, старики, в силу вещей, относимся к людям снисходительнее, хотя и ворчим. Молодость нетерпима, а за старостью стоит громадный опыт, который
говорит, что на земле совершенства нет и что все относительно. У стариков, если хочешь, своя
логика.
Тот изумился, начал было
говорить; но вдруг оказалось, почти с первого слова, что надобно совершенно изменить слог, диапазон голоса, прежние темы приятных и изящных разговоров, употреблявшиеся доселе с таким успехом,
логику, — всё, всё, всё!
— Разве тут думают, несчастный?.. Ах, мерзавец, мерзавец… Помнишь, я
говорил тебе о роковой пропорции между количеством мужчин и женщин в Петербурге: перед тобой жертва этой пропорции. По
логике вещей, конечно, мне следует жениться… Но что из этого может произойти? Одно сплошное несчастие. Сейчас несчастие временное, а тогда несчастие на всю жизнь… Я возненавижу себя и ее. Все будет отравлено…
Наивность, с которой Дикой
говорит Кулигину: «Хочу считать тебя мошенником, так и считаю; и дела мне нет до того, что ты честный человек, и отчета никому не даю, почему так думаю», — эта наивность не могла бы высказаться во всей своей самодурной нелепости, если бы Кулигин не вызвал ее скромным запросом: «Да за что же вы обижаете честного человека?..» Дикой хочет, видите, с первого же раза оборвав всякую попытку требовать от него отчета, хочет показать, что он выше не только отчетности, но и обыкновенной
логики человеческой.
— Пробовал, но не могу. Можно смело
говорить какую угодно правду человеку самостоятельному, рассуждающему, а ведь тут имеешь дело с существом, у которого ни воли, ни характера, ни
логики. Я не выношу слез, они меня обезоруживают. Когда она плачет, то я готов клясться в вечной любви и сам плакать.
— Когда губернатор сказал, чем он может за справедливость своих слов ручаться, то он доказал
логикой, он сказал: «Я не мог
говорить, что власти не потребны в государстве, ибо я не думаю, чтобы и сами государства были потребны».
— Вы не скажете об этом ни дяде, ни Мирону Алексеевичу, — вы действительно не
говорили ещё им? Ну, вот. Предоставим это дело его внутренней
логике. И — никому ни звука! Так? Охотник сам себя ранил, вы тут ни при чём.
То-то и есть, господа, не существует ли и в самом деле нечто такое, что почти всякому человеку дороже самых лучших его выгод, или (чтоб уж
логики не нарушать) есть одна такая самая выгодная выгода (именно пропускаемая-то, вот об которой сейчас
говорили), которая главнее и выгоднее всех других выгод и для которой человек, если понадобится, готов против всех законов пойти, то есть против рассудка, чести, покоя, благоденствия, — одним словом, против всех этих прекрасных и полезных вещей, лишь бы только достигнуть этой первоначальной, самой выгодной выгоды, которая ему дороже всего.
Дилетанты с восторгом
говорят о слабости и высоте науки, пренебрегают иными речами, предоставляя их толпе, но смертельно боятся вопросов и изменнически продают науку, как только их начнут теснить
логикой.
«Нет, с ней нужно
говорить иными словами. Эти целостные натуры скорее склонны поступиться своей непосредственностью пред метафизикой… защищаясь против
логики бронёй слепого, примитивного чувства… Странная девушка!»
Мы
говорили только о том, что должно быть вообще, по требованию
логики и наблюдений над крестьянским бытом и характером; но мы нимало не хотим касаться специально хозяйственных и административных вопросов, подлежащих рассуждению комиссии, [и заранее определять возможные последствия тех мер, какие будут приняты правительством.
[Всякая свободная,] естественная
логика заменяется житейскими правилами, примененными к [рабскому] положению ребенка, вроде тех увещаний, какие тетка делала Маше,
говоря, что «известен нрав барский: будь негодяй, да поклонись — и все ничего; будь и чист и свят, да скажи слово поперек — и нет тебя хуже».
Я не
говорю о присутствующих, но все женщины, от мала до велика, ломаки, кривляки, сплетницы, ненавистницы, лгунишки до мозга костей, суетны, мелочны, безжалостны,
логика возмутительная, а что касается вот этой штуки (хлопает себя по лбу), то, извините за откровенность, воробей любому философу в юбке может дать десять очков вперед!
Анна Петровна. Поди ты с своей
логикой! Их, а не тебя спасать нужно! Платонов не любит ее! Знаешь ты это! Он обольстил ее, как ты когда-то обольстил свою глупую немку! Не любит он ее! Уверяю тебя! Что она
говорила тебе? Что ты молчишь?
«Читая эти два описания, —
говорит профессор В. А. Манассеин, — не знаешь, чему более дивиться: тому ли хладнокровию, с которым экспериментатор дает сифилису развиться порезче для большей ясности картины и «чтобы показать больного большему числу врачей», или же той начальнической
логике, в силу которой подчиненного можно подвергнуть тяжкой, иногда смертельной болезни, даже не спросив его согласия.
— По этой своеобразной
логике нет литературной собственности, нет права на мысль, права на изображение, права на имя, и вовсе не надо даже и литературы, и прессы вообще, а вместо всего этого давайте, мол,
говорить!
В этом реальном единстве и идейной обоснованности всего существующего заключается источник значимости общих понятий, причем их ценность прагматически оправдывается, оказываясь в некотором, хотя бы только косвенном соотношении с действительностью:
логика оказывается технична, а техника логична, в чем и заключается основа возможности науки и ее технического приложения, иначе
говоря, хозяйственная природа науки.
Вера есть hiatus [Пробел, зияние (лит.).] в
логике, безумное сальто-мортале: «будь безумным, чтобы быть мудрым» (1 Кор. 3:18),
говорит она человеку.
Нечестиво и нелепо
говорить о «трагедии в Боге», которая
логикой своего развития, как бы неким «божественным фатумом», с необходимостью приводит к мировому процессу.
«Всякая великая философия, —
говорит Ницше, — представляла до сих пор самопризнание ее творца и род невольных, бессознательных мемуаров… сознательное мышление даже у философа в большей своей части ведется и направляется на определенные пути его инстинктами. И позади всякой
логики и кажущейся самопроизвольности ее движения стоят оценки, точнее
говоря, физиологические требования сохранения определенного рода жизни».
« — Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что, —
говорит Иван Карамазов. — Тут не ум, не
логика, тут нутром, тут чревом любишь… Понимаешь ли ты что-нибудь в моей ахинее, Алешка, аль нет?
— Непременно так, полюбить прежде
логики, как ты
говоришь, непременно, чтобы прежде
логики, и тогда только я и смысл пойму. Вот что мне давно уже мерещится».
— И потом, удивительная
логика! — проворчал студент, надевая ночную сорочку. — Мысли, которых вы так не любите, для молодых гибельны, для стариков же, как вы
говорите, составляют норму. Точно речь идет о сединах… Откуда эта старческая привилегия? На чем она основана? Уж коли эти мысли — яд, так яд для всех одинаково.
— Боже мой, боже мой! —
говорит Павел Иваныч и печально покачивает головой. — Вырвать человека из родного гнезда, тащить пятнадцать тысяч верст, потом вогнать в чахотку и… и для чего все это, спрашивается? Для того, чтоб сделать из него денщика для какого-нибудь капитана Копейкина или мичмана Дырки. Как много
логики!
Нелли чувствует, что
говорит обидную и незаслуженную ложь, но для спасения мужа она способна забыть и
логику, и такт, и сострадание к людям… В ответ на ее угрозу доктор с жадностью выпивает стакан холодной воды. Нелли начинает опять умолять, взывать к состраданию, как самая последняя нищая… Наконец доктор сдается. Он медленно поднимается, отдувается, кряхтит и ищет свой сюртук.
Съевший на законах «несколько собак и закусив щенком» — его собственное выражение — он умел
говорить и писать с неотразимой
логикой.
— Как женщина уже видна теперь, — сказала она по-французски, указывая на маленькую Наташу. — Вы нас, женщин, упрекаете в нелогичности. Вот она — наша
логика. Я
говорю: папа хочет спать, а она
говорит: нет, он смеется. И она права, — сказала графиня Марья, счастливо улыбаясь.