Неточные совпадения
Впопад ли я ответила —
Не знаю… Мука смертная
Под сердце подошла…
Очнулась я, молодчики,
В богатой, светлой горнице.
Под пологом
лежу;
Против меня — кормилица,
Нарядная, в кокошнике,
С ребеночком сидит:
«Чье дитятко, красавица?»
— Твое! — Поцаловала я
Рожоное дитя…
Недаром наши странники
Поругивали мокрую,
Холодную весну.
Весна нужна крестьянину
И ранняя и дружная,
А тут — хоть волком вой!
Не греет землю солнышко,
И облака дождливые,
Как дойные коровушки,
Идут по небесам.
Согнало снег, а зелени
Ни травки, ни листа!
Вода не убирается,
Земля не одевается
Зеленым ярким бархатом
И, как мертвец без савана,
Лежит под небом пасмурным
Печальна и нага.
Буду свой крест до могилы нести!»
Снова помещик
лежит под халатом,
Снова у ног его Яков сидит,
Снова помещик зовет его братом.
Смирно помещик
лежит под халатом,
Горькую долю клянет,
Яков при барине: другом и братом
Верного Якова барин зовет.
— Не знаю я, Матренушка.
Покамест тягу страшную
Поднять-то поднял он,
Да в землю сам ушел по грудь
С натуги! По лицу его
Не слезы — кровь течет!
Не знаю, не придумаю,
Что будет? Богу ведомо!
А про себя скажу:
Как выли вьюги зимние,
Как ныли кости старые,
Лежал я на печи;
Полеживал, подумывал:
Куда ты, сила, делася?
На что ты пригодилася? —
Под розгами,
под палками
По мелочам ушла!
Ему и в голову не приходило подумать, чтобы разобрать все подробности состояния больного, подумать о том, как
лежало там,
под одеялом, это тело, как, сгибаясь, уложены были эти исхудалые голени, кострецы, спина и нельзя ли как-нибудь лучше уложить их, сделать что-нибудь, чтобы было хоть не лучше, но менее дурно.
Туча надвинулась, захватила его, и копна, на которой он
лежал, и другие копны и воза и весь луг с дальним полем — всё заходило и заколыхалось
под размеры этой дикой развеселой песни с вскриками, присвистами и ёканьями.
На краю болота и дороги мальчишки и мужики, стерегшие ночное,
лежали и пред зарей все спали
под кафтанами.
— Стой! Так я
лежал, так он стоял. Да-да-да-да… Вот оно! — и Петрицкий вынул письмо из-под матраца, куда он запрятал его.
— А вот и мадам Шталь, — сказала Кити, указывая на колясочку, в которой обложенное подушками, в чём-то сером и голубом,
под зонтиком
лежало что-то.
Он
лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку
под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа в замке не было. Я все это тотчас заметил… Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог — только он притворялся, будто не слышит.
Я
лежал на диване, устремив глаза в потолок и заложив руки
под затылок, когда Вернер взошел в мою комнату. Он сел в кресла, поставил трость в угол, зевнул и объявил, что на дворе становится жарко. Я отвечал, что меня беспокоят мухи, — и мы оба замолчали.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть:
под нами
лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Бакенбарды по щекам его были протянуты в струнку; волосы, прическа, нос, губы, подбородок — все как бы
лежало дотоле
под прессом.
—
Лежала на столе четвертка чистой бумаги, — сказал он, — да не знаю, куда запропастилась: люди у меня такие негодные! — Тут стал он заглядывать и
под стол и на стол, шарил везде и наконец закричал: — Мавра! а Мавра!
— Ведь я тебе на первых порах объявил. Торговаться я не охотник. Я тебе говорю опять: я не то, что другой помещик, к которому ты подъедешь
под самый срок уплаты в ломбард. Ведь я вас знаю всех. У вас есть списки всех, кому когда следует уплачивать. Что ж тут мудреного? Ему приспичит, он тебе и отдаст за полцены. А мне что твои деньги? У меня вещь хоть три года
лежи! Мне в ломбард не нужно уплачивать…
Недвижим он
лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь;
Теперь, как в доме опустелом,
Всё в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
И так они старели оба.
И отворились наконец
Перед супругом двери гроба,
И новый он приял венец.
Он умер в час перед обедом,
Оплаканный своим соседом,
Детьми и верною женой
Чистосердечней, чем иной.
Он был простой и добрый барин,
И там, где прах его
лежит,
Надгробный памятник гласит:
Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и бригадир,
Под камнем сим вкушает мир.
Татьяна, по совету няни
Сбираясь ночью ворожить,
Тихонько приказала в бане
На два прибора стол накрыть;
Но стало страшно вдруг Татьяне…
И я — при мысли о Светлане
Мне стало страшно — так и быть…
С Татьяной нам не ворожить.
Татьяна поясок шелковый
Сняла, разделась и в постель
Легла. Над нею вьется Лель,
А
под подушкою пуховой
Девичье зеркало
лежит.
Утихло всё. Татьяна спит.
Несколько борзых собак — одни тяжело дышали,
лежа на солнце, другие в тени ходили
под коляской и бричкой и вылизывали сало около осей.
Ее похоронили, по ее желанию, недалеко от часовни, которая стоит на могиле матушки. Заросший крапивой и репейником бугорок,
под которым она
лежит, огорожен черною решеткою, и я никогда не забываю из часовни подойти к этой решетке и положить земной поклон.
— Ах, Володя! ты не можешь себе представить, что со мной делается… вот я сейчас
лежал, увернувшись
под одеялом, и так ясно, так ясно видел ее, разговаривал с ней, что это просто удивительно. И еще знаешь ли что? когда я
лежу и думаю о ней, бог знает отчего делается грустно и ужасно хочется плакать.
Накануне погребения, после обеда, мне захотелось спать, и я пошел в комнату Натальи Савишны, рассчитывая поместиться на ее постели, на мягком пуховике,
под теплым стеганым одеялом. Когда я вошел, Наталья Савишна
лежала на своей постели и, должно быть, спала; услыхав шум моих шагов, она приподнялась, откинула шерстяной платок, которым от мух была покрыта ее голова, и, поправляя чепец, уселась на край кровати.
Тяжелые волы
лежали, подвернувши
под себя ноги, большими беловатыми массами и казались издали серыми камнями, раскиданными по отлогостям поля.
— Хорошо, — сказал Тарас и потом, подумав, обратился к козакам и проговорил так: — Жида будет всегда время повесить, когда будет нужно, а на сегодня отдайте его мне. — Сказавши это, Тарас повел его к своему обозу, возле которого стояли козаки его. — Ну, полезай
под телегу,
лежи там и не пошевелись; а вы, братцы, не выпускайте жида.
Под подушкой его
лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
То, собственно, обстоятельство, что он ни разу не открыл кошелька и не знал даже, сколько именно в нем
лежит денег, показалось невероятным (в кошельке оказалось триста семнадцать рублей серебром и три двугривенных; от долгого лежанья
под камнем некоторые верхние, самые крупные, бумажки чрезвычайно попортились).
Сверху,
под белою простыней,
лежала заячья шубка, крытая красным гарнитуром; [Гарнитур — толстая шелковая ткань, изготовляемая на французских фабриках в Туре.]
под нею было шелковое платье, затем шаль, и туда, вглубь, казалось, все
лежало одно тряпье.
— Ате деньги… я, впрочем, даже и не знаю, были ли там и деньги-то, — прибавил он тихо и как бы в раздумье, — я снял у ней тогда кошелек с шеи, замшевый… полный, тугой такой кошелек… да я не посмотрел на него; не успел, должно быть… Ну, а вещи, какие-то все запонки да цепочки, — я все эти вещи и кошелек на чужом одном дворе, на В — м проспекте
под камень схоронил, на другое же утро… Все там и теперь
лежит…
Он бросился стремглав на топор (это был топор) и вытащил его из-под лавки, где он
лежал между двумя поленами; тут же, не выходя, прикрепил его к петле, обе руки засунул в карманы и вышел из дворницкой; никто не заметил!
Под головами его действительно
лежали теперь настоящие подушки — пуховые и с чистыми наволочками; он это тоже заметил и взял в соображение.
Наглядел бы я там еще прежде, на этом дворе, какой-нибудь такой камень этак в пуд или полтора весу, где-нибудь в углу, у забора, что с построения дома, может,
лежит; приподнял бы этот камень —
под ним ямка должна быть, — да в ямку-то эту все бы вещи и деньги и сложил.
Правда, вот он на диване
лежит,
под одеялом, но уж до того затерся и загрязнился с тех пор, что уж, конечно, Заметов ничего не мог рассмотреть.
В комнате было темно, он
лежал на кровати, закутавшись, как давеча, в одеяло,
под окном выл ветер.
— Он ограбил, вот и вся причина. Он взял деньги и вещи. Правда, он, по собственному своему сознанию, не воспользовался ни деньгами, ни вещами, а снес их куда-то
под камень, где они и теперь
лежат. Но это потому, что он не посмел воспользоваться.
Должно быть, и теперь где-нибудь у тебя
под одеялом
лежит.
Швабрин побледнел, как мертвый. «Государь, — сказал он дрожащим голосом… — Государь, она не
под караулом… она больна… она в светлице
лежит».
Настал полдень. Солнце жгло из-за тонкой завесы сплошных беловатых облаков. Все молчало, одни петухи задорно перекликались на деревне, возбуждая в каждом, кто их слышал, странное ощущение дремоты и скуки; да где-то высоко в верхушке деревьев звенел плаксивым призывом немолчный писк молодого ястребка. Аркадий и Базаров
лежали в тени небольшого стога сена, подостлавши
под себя охапки две шумливо-сухой, но еще зеленой и душистой травы.
Поддерживая друг друга, идут они отяжелевшею походкой; приблизятся к ограде, припадут и станут на колени, и долго и горько плачут, и долго и внимательно смотрят на немой камень,
под которым
лежит их сын; поменяются коротким словом, пыль смахнут с камня да ветку елки поправят, и снова молятся, и не могут покинуть это место, откуда им как будто ближе до их сына, до воспоминаний о нем…
«Странный человек этот лекарь!» — думала она,
лежа в своей великолепной постели, на кружевных подушках,
под легким шелковым одеялом… Анна Сергеевна наследовала от отца частицу его наклонности к роскоши. Она очень любила своего грешного, но доброго отца, а он обожал ее, дружелюбно шутил с ней, как с ровней, и доверялся ей вполне, советовался с ней. Мать свою она едва помнила.
Аркадий оглянулся и увидал женщину высокого роста, в черном платье, остановившуюся в дверях залы. Она поразила его достоинством своей осанки. Обнаженные ее руки красиво
лежали вдоль стройного стана; красиво падали с блестящих волос на покатые плечи легкие ветки фуксий; спокойно и умно, именно спокойно, а не задумчиво, глядели светлые глаза из-под немного нависшего белого лба, и губы улыбались едва заметною улыбкою. Какою-то ласковой и мягкой силой веяло от ее лица.
— А я думаю: я вот
лежу здесь
под стогом… Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня не было и не будет… А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается, мозг работает, чего-то хочет тоже… Что за безобразие! Что за пустяки!
Клим разделся, прошел на огонь в неприбранную комнату; там на столе горели две свечи, бурно кипел самовар, выплескивая воду из-под крышки и обливаясь ею, стояла немытая посуда, тарелки с расковырянными закусками, бутылки,
лежала раскрытая книга.
Сняв пальто, он оказался в сюртуке, в накрахмаленной рубашке с желтыми пятнами на груди, из-под коротко подстриженной бороды торчал лиловый галстух бабочкой. Волосы на голове он тоже подстриг, они
лежали раздвоенным чепчиком, и лицо Томилина потеряло сходство с нерукотворенным образом Христа. Только фарфоровые глаза остались неподвижны, и, как всегда, хмурились колючие, рыжие брови.
Клим пораженно провожал глазами одну из телег. На нее был погружен лишний человек, он
лежал сверх трупов, аккуратно положенных вдоль телеги, его небрежно взвалили вкось, почти поперек их, и он высунул из-под брезента голые, разномерные руки; одна была коротенькая, торчала деревянно и растопырив пальцы звездой, а другая — длинная, очевидно, сломана в локтевом сгибе; свесившись с телеги, она свободно качалась, и кисть ее, на которой не хватало двух пальцев, была похожа на клешню рака.
Он остановился на углу, оглядываясь: у столба для афиш
лежала лошадь с оторванной ногой, стоял полицейский, стряхивая перчаткой снег с шинели, другого вели
под руки, а посреди улицы — исковерканные сани, красно-серая куча тряпок, освещенная солнцем; лучи его все больше выжимали из нее крови, она как бы таяла...
Служитель нагнулся, понатужился и, сдвинув кресло, покатил его. Самгин вышел за ворота парка, у ворот, как два столба, стояли полицейские в пыльных, выгоревших на солнце шинелях. По улице деревянного городка бежал ветер, взметая пыль, встряхивая деревья;
под забором сидели и
лежали солдаты, человек десять, на тумбе сидел унтер-офицер, держа в зубах карандаш, и смотрел в небо, там летала стая белых голубей.
Зарубленный рабочий
лежал лицом в луже крови, точно пил ее, руки его были спрятаны
под грудью, а ноги — как римская цифра V.
Напрягая зрение, он различил высоко
под потолком лампу, заключенную в черный колпак, — ниже,
под лампой, висело что-то неопределенное, похожее на птицу с развернутыми крыльями, и это ее тень
лежала на воде.
Клим вошел в желтоватый сумрак за ширму, озабоченный только одним желанием: скрыть от Нехаевой, что она разгадана. Но он тотчас же почувствовал, что у него похолодели виски и лоб. Одеяло было натянуто на постели так гладко, что казалось: тела
под ним нет, а только одна голова
лежит на подушке и
под серой полоской лба неестественно блестят глаза.