Неточные совпадения
Что, если когда-нибудь эти записки попадутся
на глаза
женщине? «Клевета!» —
закричит она с негодованием.
— Пропил! всё, всё пропил! —
кричала в отчаянии бедная
женщина, — и платье не то! Голодные, голодные! (и, ломая руки, она указывала
на детей). О, треклятая жизнь! А вам, вам не стыдно, — вдруг набросилась она
на Раскольникова, — из кабака! Ты с ним пил? Ты тоже с ним пил! Вон!
Когда из гвардии, иные от двора
Сюда
на время приезжали, —
Кричали женщины: ура!
Резко свистнул локомотив и тотчас же как будто наткнулся
на что-то, загрохотали вагоны, что-то лопнуло, как выстрел, заскрежетал тормоз, кожаная
женщина с красным крестом вскочила
на ноги, ударила Самгина чемоданом по плечу,
закричала...
Самгину показалось, что толпа снова двигается
на неподвижную стену солдат и двигается не потому, что подбирает раненых; многие выбегали вперед, ближе к солдатам, для того чтоб обругать их.
Женщина в коротенькой шубке, разорванной под мышкой, вздернув подол платья, показывая солдатам красную юбку,
кричала каким-то жестяным голосом...
— Нужно, чтоб дети забыли такие дни… Ша! — рявкнул он
на женщину, и она, закрыв лицо руками, визгливо заплакала. Плакали многие. С лестницы тоже
кричали, показывали кулаки, скрипело дерево перил, оступались ноги, удары каблуков и подошв по ступеням лестницы щелкали, точно выстрелы. Самгину казалось, что глаза и лица детей особенно озлобленны, никто из них не плакал, даже маленькие, плакали только грудные.
За большим столом военные и штатские люди, мужчины и
женщины, стоя, с бокалами в руках, запели «Боже, царя храни» отчаянно громко и оглушая друг друга, должно быть, не слыша, что поют неверно, фальшиво. Неистовое пение оборвалось
на словах «сильной державы» — кто-то пронзительно
закричал...
— Хлеба! Хлеба! — гулко
кричали высокие голоса
женщин. Иногда люди замедляли шаг, даже топтались
на месте, преодолевая какие-то препятствия
на пути своем, раздавался резкий свист, крики...
Паровоз снова и уже отчаянно засвистел и точно наткнулся
на что-то, — завизжали тормоза, загремели тарелки буферов, люди, стоявшие
на ногах, покачнулись, хватая друг друга,
женщина, подскочив
на диване, уперлась руками в колени Самгина,
крикнув...
Самгин старался не смотреть
на него, но смотрел и ждал, что старичок скажет что-то необыкновенное, но он прерывисто, тихо и певуче бормотал еврейские слова, а красные веки его мелко дрожали. Были и еще старики, старухи с такими же обнаженными глазами. Маленькая
женщина, натягивая черную сетку
на растрепанные рыжие волосы одной рукой, другой размахивала пред лицом Самгина,
кричала...
К собору, где служили молебен, Самгин не пошел, а остановился в городском саду и оттуда посмотрел
на площадь; она была точно огромное блюдо, наполненное салатом из овощей, зонтики и платья
женщин очень напоминали куски свеклы, моркови, огурцов. Сад был тоже набит людями, образовав тесные группы, они тревожно ворчали;
на одной скамье стоял длинный, лысый чиновник и
кричал...
Особенно звонко и тревожно
кричали женщины. Самгина подтолкнули к свалке, он очутился очень близко к человеку с флагом, тот все еще держал его над головой, вытянув руку удивительно прямо: флаг был не больше головного платка, очень яркий, и струился в воздухе, точно пытаясь сорваться с палки. Самгин толкал спиною и плечами людей сзади себя, уверенный, что человека с флагом будут бить. Но высокий, рыжеусый, похожий
на переодетого солдата, легко согнул руку, державшую флаг, и сказал...
Но говорить он не мог, в горле шевелился горячий сухой ком, мешая дышать; мешала и Марина, заклеивая ранку
на щеке круглым кусочком пластыря. Самгин оттолкнул ее, вскочил
на ноги, — ему хотелось
кричать, он боялся, что зарыдает, как
женщина. Шагая по комнате, он слышал...
В окнах домов и
на балконах
женщины, дети, они тоже
кричат, размахивают руками, но, пожалуй, больше фотографируют.
Сотни рук встретили ее аплодисментами, криками; стройная, гибкая, в коротенькой до колен юбке, она тоже что-то
кричала, смеялась, подмигивала в боковую ложу, солдат шаркал ногами, кланялся, посылал кому-то воздушные поцелуи, — пронзительно взвизгнув,
женщина схватила его, и они, в профиль к публике, делая
на сцене дугу, начали отчаянно плясать матчиш.
«Плачет. Плачет», — повторял Клим про себя. Это было неожиданно, непонятно и удивляло его до немоты. Такой восторженный крикун, неутомимый спорщик и мастер смеяться, крепкий, красивый парень, похожий
на удалого деревенского гармониста, всхлипывает, как
женщина, у придорожной канавы, под уродливым деревом,
на глазах бесконечно идущих черных людей с папиросками в зубах. Кто-то мохнатый, остановясь
на секунду за маленькой нуждой, присмотрелся к Маракуеву и весело
крикнул...
— Довольно! —
закричали несколько человек сразу, и особенно резко выделились голоса
женщин, и снова выскочил рыжеватый, худощавый человечек, в каком-то странного покроя и глиняного цвета сюртучке с хлястиком
на спине. Вертясь
на ногах, как флюгер
на шесте, обнаруживая акробатическую гибкость тела, размахивая руками, он возмущенно заговорил...
— Учите сеять разумное, доброе и делаете войну, —
кричал с лестницы молодой голос, и откуда-то из глубины дома через головы людей
на лестнице изливалось тягучее скорбное пение, напоминая вой деревенских
женщин над умершим.
— Это вы эксплуатируете несчастного больного и довели его до безумия… а
кричите на меня потому, что я —
женщина и меня некому защитить…
Над этой же
женщиной швейцар, с которым говорил Нехлюдов,
кричал изо всех сил лысому с блестящими глазами арестанту
на той стороне.
От дверей хлынула волна, кто-то строго
крикнул, и, наконец, вошли молодые: наборщик-каторжный, лет 25, в пиджаке, с накрахмаленными воротничками, загнутыми
на углах, и в белом галстуке, и женщина-каторжная, года
на 3–4 старше, в синем платье с белыми кружевами и с цветком
на голове.
На столе горел такой же железный ночник с сальною свечкой, как и в той комнате, а
на кровати пищал крошечный ребенок, всего, может быть, трехнедельный, судя по крику; его «переменяла», то есть перепеленывала, больная и бледная
женщина, кажется, молодая, в сильном неглиже и, может быть, только что начинавшая вставать после родов; но ребенок не унимался и
кричал, в ожидании тощей груди.
— Что это! бунт! —
крикнул sous-lieutenant и, толкнув замершую у его ног
женщину, громко
крикнул то самое «пали», которое заставило пастора указать сыну в последний раз
на Рютли.
Конечно, все мужчины испытывали эту первоначальную tristia post coitus, но это великая нравственная боль, очень серьезная по своему значению и глубине, весьма быстро проходит, оставаясь, однако, у большинства надолго, иногда
на всю жизнь, в виде скуки и неловкости после известных моментов. В скором времени Коля свыкся с нею, осмелел, освоился с
женщиной и очень радовался тому, что когда он приходил в заведение, то все девушки, а раньше всех Верка,
кричат...
Женщины в фартуках всплескивали руками и щебетали скоро-скоро подобострастными и испуганными голосами. Красноносая девица
кричала с трагическими жестами что-то очень внушительное, но совершенно непонятное, очевидно,
на иностранном языке. Рассудительным басом уговаривал мальчика господин в золотых очках; при этом он наклонял голову то
на один, то
на другой бок и степенно разводил руками. А красивая дама томно стонала, прижимая тонкий кружевной платок к глазам.
У них, говорили они, не было никаких преступных, заранее обдуманных намерений. Была только мысль — во что бы то ни стало успеть прийти в лагери к восьми с половиною часам вечера и в срок явиться дежурному офицеру. Но разве виноваты они были в том, что
на балконе чудесной новой дачи, построенной в пышном псевдорусском стиле, вдруг показались две очаровательные
женщины, по-летнему, легко и сквозно одетые. Одна из них, знаменитая в Москве кафешантанная певица,
крикнула...
— Но вы и этого не должны были делать! —
крикнул на нее Егор Егорыч. —
Женщины рождены не для того, чтобы распоряжаться в служебных делах мужа, а чтобы не огорчать мужей, возбуждать в них благородные чувства по общественной деятельности, утешать и успокоивать мужа в случае несправедливых невзгод!
Он ревел нескончаемо долго.
Женщины на пароходе, зажав уши ладонями, смеялись, жмурились и наклоняли вниз головы. Разговаривающие
кричали, но казалось, что они только шевелят губами и улыбаются. И когда гудок перестал, всем вдруг сделалось так легко и так возбужденно-весело, как это бывает только в последние секунды перед отходом парохода.
На дворе, темном и грязном, хотя погода стояла сухая, солнечная, появилась
женщина и
крикнула, встряхивая какою-то тряпкой...
— Ой, господи, кто это? — тихонько
крикнула она, схватясь за косяк, и тотчас над её плечом поднялась встрёпанная голова Никона, сердито сверкнули побелевшие глаза, он рванул
женщину назад, плотно прикрыл дверь и — тоже босой, без пояса, с расстёгнутым воротом пошёл
на Кожемякина, точно крадучись, а подойдя вплоть, грозно спросил...
Сидели они высоко,
на какой-то полке, точно два петуха, их окружал угрюмый, скучающий народ, а ещё выше их собралась молодёжь и
кричала, топала, возилась. Дерево сидений скрипело, трещало, и Кожемякин со страхом ждал, что вот всё это развалится и рухнет вниз, где правильными рядами расположились спокойные, солидные люди и, сверкая голыми до плеч руками,
женщины обмахивали свои красные лица.
— Не разорвите! — сказала
женщина, оборачиваясь так, что шарф спал и остался в моей руке, а она подбежала за ним. — Отдайте же шарф! Эта самая
женщина и послала; сказала и ушла; ах, я потеряю своих! Иду! —
закричала она
на отдалившийся женский крик, звавший ее. — Я вас не обманываю. Всегда задержат вместо благодарности! Ну?! — Она выхватила шарф, кивнула и убежала.
— Уйди, постылый! —
крикнула девка, топнула ногой и угрожающе подвинулась к нему. И такое отвращение, презрение и злоба выразились
на лице ее, что Оленин вдруг понял, что ему нечего надеяться, чтò он прежде думал о неприступности этой
женщины — была несомненная правда.
Признаюсь, я тоже был взбешен. Если Любочка могла себе позволить неистовство, то она
на это имела «полное римское право», как говорила Федосья. По-женски Любочка была вполне последовательна, потому что она была только
женщиной и ничем другим. Но Анна Петровна совсем другое, — у нее должны были существовать некоторые задерживающие центры. Я подошел к двери в комнату Анны Петровны и
крикнул...
Какая-то полная
женщина, с засученными рукавами и с поднятым фартуком, стояла среди двора, сыпала что-то
на землю и
кричала так же пронзительно-тонко, как и торговка...
Пока ямщик рассказывал, Литвинов не спускал глаз с домика… Вот
женщина в белом вышла
на балкон, постояла, постояла и скрылась…"Уж не она ли?"Сердце так и подпрыгнуло в нем."Скорей! скорей!" —
крикнул он
на ямщика: тот погнал лошадей. Еще несколько мгновений… и коляска вкатилась в раскрытые ворота…
Женщина долго
кричала, извергая
на бритую голову Пепе все проклятия, известные ей, — он слушал ее внимательно и покорно, время от времени прищелкивая языком, а иногда, с тихим одобрением, восклицая...
— Уйди! — истерически
закричал Ежов, прижавшись спиной к стене. Он стоял растерянный, подавленный, обозленный и отмахивался от простертых к нему рук Фомы. А в это время дверь в комнату отворилась, и
на пороге стала какая-то вся черная
женщина. Лицо у нее было злое, возмущенное, щека завязана платком. Она закинула голову, протянула к Ежову руку и заговорила с шипением и свистом...
В бреду шли дни, наполненные страшными рассказами о яростном истреблении людей. Евсею казалось, что дни эти ползут по земле, как чёрные, безглазые чудовища, разбухшие от крови, поглощённой ими, ползут, широко открыв огромные пасти, отравляя воздух душным, солёным запахом. Люди бегут и падают,
кричат и плачут, мешая слёзы с кровью своей, а слепые чудовища уничтожают их, давят старых и молодых,
женщин и детей. Их толкает вперёд
на истребление жизни владыка её — страх, сильный, как течение широкой реки.
— Этак, милостивый государь, со своими женами одни мерзавцы поступают! —
крикнула она, не говоря худого слова,
на зятя. (Долинский сразу так и оторопел. Он сроду не слыхивал, чтобы
женщина так выражалась.) — Ваш долг показать людям, — продолжала матроска, — как вы уважаете вашу жену, а не поворачиваться с нею, как вор
на ярмарке. Что, вы стыдитесь моей дочери, или она вам не пара?
— Как вы смеете
на меня так
кричать, — я не служанка ваша! — заговорила она. — Хоть бы я точно ездила к Жуквичу, вам никакого дела нет до того, и если вы такой дурак, что не умеете даже обращаться с
женщинами, то я сейчас же уволю себя от вас! Дайте мне бумаги! — присовокупила Елена повелительно.
В одну минуту столпилось человек двадцать около того места, где я остановился; мужчины
кричали невнятным голосом,
женщины стонали; все наперерыв старались всползти
на вал: цеплялись друг за друга, хватались за траву, дрались, падали и с каким-то нечеловеческим воем катились вниз, где вновь прибегающие топтали их в ногах и лезли через них, чтоб только дойти до меня.
Долгов в каждый момент своей жизни был увлечен чем-нибудь возвышенным: видел ли он, как это было с ним в молодости, искусную танцовщицу
на сцене, — он всюду
кричал, что это не
женщина, а оживленная статуя греческая; прочитывал ли какую-нибудь книгу, пришедшуюся ему по вкусу, — он дни и ночи бредил ею и даже прибавлял к ней свое, чего там вовсе и не было; захватывал ли во Франции власть Людовик-Наполеон, — Долгов приходил в отчаяние и говорил, что это узурпатор, интригант; решался ли у нас крестьянский вопрос, — Долгов ожидал обновления всей русской жизни.
Радостными восклицаниями приветствовал народ вырвавшуюся
на волю из зимнего плена любимую им стихию; особенно
кричали и взвизгивали
женщины, — и все это, мешаясь с шумом круто падающей воды, с треском оседающего и ломающегося льда, представляло полную жизни картину… и если б не прислали из дому сказать, что давно пришла пора обедать, то, кажется, мы с отцом простояли бы тут до вечера.
Он хотел написать матери, чтобы она во имя милосердного бога, в которого она верует, дала бы приют и согрела лаской несчастную, обесчещенную им
женщину, одинокую, нищую и слабую, чтобы она забыла и простила все, все, все и жертвою хотя отчасти искупила страшный грех сына; но он вспомнил, как его мать, полная, грузная старуха, в кружевном чепце, выходит утром из дома в сад, а за нею идет приживалка с болонкой, как мать
кричит повелительным голосом
на садовника и
на прислугу и как гордо, надменно ее лицо, — он вспомнил об этом и зачеркнул написанное слово.
— А-ап! — пронзительно
кричали клоуны, и кормленая белая лошадь выносила
на себе чудной красоты
женщину,
на стройных ногах, в малиновом трико.
Раз госпожа и крестьянка с грудным младенцем
на руках подошли вместе; но первая с надменным видом оттолкнула последнюю и ушибенный ребенок громко
закричал; — «не мудрено, что завтра, — подумал Вадим, — эта богатая
женщина будет издыхать
на виселице, тогда как бедная, хлопая в ладоши, станет указывать
на нее детям своим»; — и отвернувшись он хотел идти прочь.
Вдруг музыка оборвалась,
женщина спрыгнула
на пол, чёрный Стёпа окутал её золотистым халатом и убежал с нею, а люди
закричали, завыли, хлопая ладонями, хватая друг друга; завертелись лакеи, белые, точно покойники в саванах; зазвенели рюмки и бокалы, и люди начали пить жадно, как в знойный день. Пили и ели они нехорошо, непристойно; было почти противно видеть головы, склонённые над столом, это напоминало свиней над корытом.
— Чу! — сказал он, пошевелив бровями, прислушиваясь: где-то
на дворе
женщина сердито
кричала...
— Я слышал женские крики, но не знаю, кого зовут; это по-русски; теперь я вижу, откуда крики, — указывал мистер Астлей, — это
кричит та
женщина, которая сидит в большом кресле и которую внесли сейчас
на крыльцо столько лакеев. Сзади несут чемоданы, значит только что приехал поезд.