Неточные совпадения
А уж Тряпичкину, точно, если кто
попадет на зубок, берегись: отца родного не пощадит для словца, и деньгу тоже любит. Впрочем, чиновники эти добрые люди; это с их стороны хорошая черта, что они мне дали взаймы. Пересмотрю нарочно, сколько
у меня денег. Это от судьи триста; это от почтмейстера триста, шестьсот, семьсот, восемьсот…
Какая замасленная бумажка! Восемьсот, девятьсот… Ого! за тысячу перевалило… Ну-ка, теперь, капитан, ну-ка, попадись-ка ты мне теперь! Посмотрим, кто кого!
Городничий (в сторону).Славно завязал узелок! Врет, врет — и нигде не оборвется! А ведь
какой невзрачный, низенький, кажется, ногтем бы придавил его. Ну, да постой, ты
у меня проговоришься. Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.)Справедливо изволили заметить. Что можно сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь не
спишь, стараешься для отечества, не жалеешь ничего, а награда неизвестно еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.)Кажется, эта комната несколько сыра?
У вас товар некупленный,
Из вас на солнце топится
Смола,
как из сосны!»
Опять
упали бедные
На дно бездонной пропасти,
Притихли, приубожились,
Легли на животы;
Лежали, думу думали
И вдруг запели.
— Да вы и то, кажется, мало
спите. Нам веселей,
как у хозяина на глазах…
Он едва успел выпростать ногу,
как она
упала на один бок, тяжело хрипя, и, делая, чтобы подняться, тщетные усилия своей тонкою, потною шеей, она затрепыхалась на земле
у его ног,
как подстреленная птица.
Француз
спал или притворялся, что
спит, прислонив голову к спинке кресла, и потною рукой, лежавшею на колене, делал слабые движения,
как будто ловя что-то. Алексей Александрович встал, хотел осторожно, но, зацепив за стол, подошел и положил свою руку в руку Француза. Степан Аркадьич встал тоже и, широко отворяя глава, желая разбудить себя, если он
спит, смотрел то на того, то на другого. Всё это было наяву. Степан Аркадьич чувствовал, что
у него в голове становится всё более и более нехорошо.
У всякого есть свой задор:
у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным,
спит и грезит о том,
как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда
как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом,
у всякого есть свое, но
у Манилова ничего не было.
Он утверждал, что и чистоплотность
у него содержится по тех пор, покуда он еще носит рубашку и зипун, и что,
как только заберется в немецкий сертук — и рубашки не переменяет, и в баню не ходит, и
спит в сертуке, и заведутся
у него под сертуком и клопы, и блохи, и черт знает что.
Бывало, льстивый голос света
В нем злую храбрость выхвалял:
Он, правда, в туз из пистолета
В пяти саженях
попадал,
И то сказать, что и в сраженье
Раз в настоящем упоенье
Он отличился, смело в грязь
С коня калмыцкого свалясь,
Как зюзя пьяный, и французам
Достался в плен: драгой залог!
Новейший Регул, чести бог,
Готовый вновь предаться узам,
Чтоб каждым утром
у Вери
В долг осушать бутылки три.
— А вы, хлопцы! — продолжал он, оборотившись к своим, — кто из вас хочет умирать своею смертью — не по запечьям и бабьим лежанкам, не пьяными под забором
у шинка, подобно всякой
падали, а честной, козацкой смертью — всем на одной постеле,
как жених с невестою? Или, может быть, хотите воротиться домой, да оборотиться в недоверков, да возить на своих спинах польских ксендзов?
Бешеную негу и упоенье он видел в битве: что-то пиршественное зрелось ему в те минуты, когда разгорится
у человека голова, в глазах все мелькает и мешается, летят головы, с громом
падают на землю кони, а он несется,
как пьяный, в свисте пуль в сабельном блеске, и наносит всем удары, и не слышит нанесенных.
— Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом,
как будто вовсе не об уличном пении говорил, — я люблю,
как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда
у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый
падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…
— Да что они там, дрыхнут или передушил их кто? Тррреклятые! — заревел он
как из бочки. — Эй, Алена Ивановна, старая ведьма! Лизавета Ивановна, красота неописанная! Отворяйте!
У, треклятые,
спят они, что ли?
— Да, мошенник какой-то! Он и векселя тоже скупает. Промышленник. Да черт с ним! Я ведь на что злюсь-то, понимаешь ты это? На рутину их дряхлую, пошлейшую, закорузлую злюсь… А тут, в одном этом деле, целый новый путь открыть можно. По одним психологическим только данным можно показать,
как на истинный след
попадать должно. «
У нас есть, дескать, факты!» Да ведь факты не всё; по крайней мере половина дела в том,
как с фактами обращаться умеешь!
— А чего такого? На здоровье! Куда спешить? На свидание, что ли? Все время теперь наше. Я уж часа три тебя жду; раза два заходил, ты
спал. К Зосимову два раза наведывался: нет дома, да и только! Да ничего, придет!.. По своим делишкам тоже отлучался. Я ведь сегодня переехал, совсем переехал, с дядей.
У меня ведь теперь дядя… Ну да к черту, за дело!.. Давай сюда узел, Настенька. Вот мы сейчас… А
как, брат, себя чувствуешь?
—
Как, он
у вас был и ночью? — спросил Раскольников,
как будто встревожившись. — Стало быть, и вы тоже не
спали после дороги?
— Упокой, господи, ее душу! — воскликнула Пульхерия Александровна, — вечно, вечно за нее бога буду молить! Ну что бы с нами было теперь, Дуня, без этих трех тысяч! Господи, точно с неба
упали! Ах, Родя, ведь
у нас утром всего три целковых за душой оставалось, и мы с Дунечкой только и рассчитывали,
как бы часы где-нибудь поскорей заложить, чтобы не брать только
у этого, пока сам не догадается.
— Хе! хе! А почему вы, когда я тогда стоял
у вас на пороге, лежали на своей софе с закрытыми глазами и притворялись, что
спите, тогда
как вы вовсе не
спали? Я это очень хорошо заметил.
Варвара. Ну так что ж!
У нас калитка-то, которая со двора, изнутри заперта, из саду; постучит, постучит, да так и пойдет. А поутру мы скажем, что крепко
спали, не слыхали. Да и Глаша стережет; чуть что, она сейчас голос подаст. Без опаски нельзя!
Как же можно! Того гляди в беду
попадешь.
— Вот
как мы с тобой, — говорил в тот же день, после обеда Николай Петрович своему брату, сидя
у него в кабинете: — в отставные люди
попали, песенка наша спета. Что ж? Может быть, Базаров и прав; но мне, признаюсь, одно больно: я надеялся именно теперь тесно и дружески сойтись с Аркадием, а выходит, что я остался назади, он ушел вперед, и понять мы друг друга не можем.
(Библ.)] а об устрицах говорила не иначе,
как с содроганием; любила покушать — и строго постилась;
спала десять часов в сутки — и не ложилась вовсе, если
у Василия Ивановича заболевала голова; не прочла ни одной книги, кроме «Алексиса, или Хижины в лесу», [«Алексис, или Хижина в лесу» — сентиментально-нравоучительный роман французского писателя Дюкре-Дюминиля (1761–1819).
«Я говорил, что я возропщу, — хрипло кричал он, с пылающим, перекошенным лицом, потрясая в воздухе кулаком,
как бы грозя кому-то, — и возропщу, возропщу!» Но Арина Власьевна, вся в слезах, повисла
у него на шее, и оба вместе
пали ниц.
Самгин видел,
как он подскочил к солдату
у ворот, что-то закричал ему, солдат схватил его за ногу, дернул, — Лаврушка
упал на него, но солдат тотчас очутился сверху; Лаврушка отчаянно взвизгнул...
Диомидов вертел шеей, выцветшие голубые глаза его смотрели на людей холодно, строго и притягивали внимание слушателей, все они
как бы незаметно ползли к ступенькам крыльца, на которых,
у ног проповедника, сидели Варвара и Кумов, Варвара — глядя в толпу, Кумов — в небо, откуда
падал неприятно рассеянный свет, утомлявший зрение.
Солдат
упал вниз лицом, повернулся на бок и стал судорожно щупать свой живот. Напротив, наискось, стоял
у ворот такой же маленький зеленоватый солдатик, размешивал штыком воздух, щелкая затвором, но ружье его не стреляло. Николай, замахнувшись ружьем,
как палкой, побежал на него; солдат, выставив вперед левую ногу, вытянул ружье, стал еще меньше и крикнул...
— Вот
как? — спросила женщина, остановясь
у окна флигеля и заглядывая в комнату, едва освещенную маленькой ночной лампой. — Возможно, что есть и такие, — спокойно согласилась она. — Ну, пора
спать.
— Вы сюда
как попали? — остановил его радостный и удивленный возглас; со скамьи,
у ворот, вскочил Дунаев, схватил его руку и до боли сильно встряхнул ее.
Город Марины тоже встретил его оттепелью, в воздухе разлита была какая-то сыворотка, с крыш лениво
падали крупные капли; каждая из них, казалось, хочет
попасть на мокрую проволоку телеграфа, и это раздражало,
как раздражает запонка или пуговица, не желающая застегнуться. Он сидел
у окна, в том же пошленьком номере гостиницы, следил,
как сквозь мутный воздух
падают стеклянные капли, и вспоминал встречу с Мариной. Было в этой встрече нечто слишком деловитое и обидное.
—
Как падали рабочие-то, а? Действительность, черт…
У меня, знаете, эдакая… светлейшая пустота в голове, а в пустоте мелькают кирпичи, фигурки… детские фигурки.
Самгин видел,
как лошади казаков, нестройно, взмахивая головами, двинулись на толпу, казаки подняли нагайки, но в те же секунды его приподняло с земли и в свисте, вое, реве закружило, бросило вперед, он ткнулся лицом в бок лошади, на голову его
упала чья-то шапка, кто-то крякнул в ухо ему, его снова завертело, затолкало, и наконец, оглушенный, он очутился
у памятника Скобелеву; рядом с ним стоял седой человек, похожий на шкаф, пальто на хорьковом мехе было распахнуто, именно
как дверцы шкафа, показывая выпуклый, полосатый живот; сдвинув шапку на затылок, человек ревел басом...
— В Полтавской губернии приходят мужики громить имение. Человек пятьсот. Не свои — чужие; свои живут,
как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно. Выходит к ним старик и говорит: «Цыцте!» — это по-русски значит: тише! — «Цыцте, Сергий Михайлович — сплять!» — то есть —
спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, — закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.
Стремительные глаза Лютова бегали вокруг Самгина, не в силах остановиться на нем, вокруг дьякона, который разгибался медленно,
как будто боясь, что длинное тело его не уставится в комнате. Лютов обожженно вертелся
у стола, теряя туфли с босых ног; садясь на стул, он склонялся головою до колен, качаясь, надевал туфлю, и нельзя было понять, почему он не
падает вперед, головою о пол. Взбивая пальцами сивые волосы дьякона, он взвизгивал...
— Вот
как я…
попал! — тихонько произнес Кутузов, выходя из-за портьеры, прищурив правый глаз, потирая ладонью подбородок. — Отказаться — нельзя; назвался груздем — полезай в кузов. Это ведь ваша жена? — шептал он. — Вот что: я ведь медик не только по паспорту и даже в ссылке немножко практиковал. Мне кажется:
у нее пневмония и — крупозная, а это — не шуточка. Понимаете?
Рабочие обтекали музей с двух сторон и,
как бы нерешительно застаиваясь
у ворот Кремля, собирались в кулак и втискивались в каменные
пасти ворот, точно разламывая их.
Рядом с ним явился старичок, накрытый красным одеялом, поддерживая его одною рукой
у ворота, другую он поднимал вверх, но рука бессильно
падала. На сморщенном, мокром от слез лице его жалобно мигали мутные, точно закоптевшие глаза, а веки были красные,
как будто обожжены.
— А когда мне было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела
у окна, — меня в тот день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже стал петь, и — так хорошо выходило
у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось,
как подушка, — это
упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
—
У Тагильского оказалась жена, да —
какая! — он закрыл один глаз и протяжно свистнул. — Стиль модерн, ни одного естественного движения, говорит голосом умирающей. Я
попал к ней по объявлению: продаются книги. Книжки, брат, замечательные. Все наши классики, переплеты от Шелля или Шнелля, черт его знает! Семьсот целковых содрала. Я сказал ей, что был знаком с ее мужем, а она спросила: «Да?» И — больше ни звука о нем, стерва!
Пушки стреляли не часто, не торопясь и, должно быть, в разных концах города. Паузы между выстрелами были тягостнее самих выстрелов, и хотелось, чтоб стреляли чаще, непрерывней, не мучили бы людей, которые ждут конца. Самгин, уставая, садился к столу, пил чай, неприятно теплый, ходил по комнате, потом снова вставал на дежурство
у окна. Как-то вдруг в комнату точно с потолка
упала Любаша Сомова, и тревожно, возмущенно зазвучал ее голос, посыпались путаные слова...
— Все это — ненадолго, ненадолго, — сказал доктор, разгоняя дым рукой. — Ну-ко, давай, поставим компресс. Боюсь,
как левый глаз
у него? Вы, Самгин, идите
спать, а часа через два-три смените ее…
Лежанье
у Ильи Ильича не было ни необходимостью,
как у больного или
как у человека, который хочет
спать, ни случайностью,
как у того, кто устал, ни наслаждением,
как у лентяя: это было его нормальным состоянием.
«Нет, она не такая, она не обманщица, — решил он, — обманщицы не смотрят таким ласковым взглядом;
у них нет такого искреннего смеха… они все пищат… Но… она, однако ж, не сказала, что любит! — вдруг опять подумал в испуге: это он так себе растолковал… — А досада отчего же?.. Господи! в
какой я омут
попал!»
Я видала счастливых людей,
как они любят, — прибавила она со вздохом, —
у них все кипит, и покой их не похож на твой: они не опускают головы; глаза
у них открыты; они едва
спят, они действуют!
И она хотела что-то сказать, но ничего не сказала, протянула ему руку, но рука, не коснувшись его руки,
упала; хотела было также сказать: «прощай», но голос
у ней на половине слова сорвался и взял фальшивую ноту; лицо исказилось судорогой; она положила руку и голову ему на плечо и зарыдала.
У ней
как будто вырвали оружие из рук. Умница пропала — явилась просто женщина, беззащитная против горя.
И он молчал: без чужой помощи мысль или намерение
у него не созрело бы и,
как спелое яблоко, не
упало бы никогда само собою: надо его сорвать.
Про Захара и говорить нечего: этот из серого фрака сделал себе куртку, и нельзя решить,
какого цвета
у него панталоны, из чего сделан его галстук. Он чистит сапоги, потом
спит, сидит
у ворот, тупо глядя на редких прохожих, или, наконец, сидит в ближней мелочной лавочке и делает все то же и так же, что делал прежде, сначала в Обломовке, потом в Гороховой.
Потом еще Штольц, уезжая, завещал Обломова ей, просил приглядывать за ним, мешать ему сидеть дома.
У ней, в умненькой, хорошенькой головке, развился уже подробный план,
как она отучит Обломова
спать после обеда, да не только
спать, — она не позволит ему даже прилечь на диване днем: возьмет с него слово.
Если Захар заставал иногда там хозяйку с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твердо объявлял, что это не женское дело разбирать, где и
как должны лежать щетки, вакса и сапоги, что никому дела нет до того, зачем
у него платье лежит в куче на полу, а постель в углу за печкой, в пыли, что он носит платье и
спит на этой постели, а не она.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и
спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся
у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает,
как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
«Не ошибка ли это?» — вдруг мелькнуло
у него в уме,
как молния, и молния эта
попала в самое сердце и разбила его. Он застонал. «Ошибка! да… вот что!» — ворочалось
у него в голове.
Захар стал еще неуклюжее, неопрятнее;
у него появились заплаты на локтях; он смотрит так бедно, голодно,
как будто плохо ест, мало
спит и за троих работает.