Неточные совпадения
— Ну
как не грех не прислать сказать! Давно ли? А я вчера был у Дюссо и вижу
на доске «Каренин», а мне и в
голову не пришло, что это ты! — говорил Степан Аркадьич, всовываясь с
головой в окно кареты. А то я бы зашел.
Как я рад тебя видеть! — говорил он, похлопывая ногу об ногу, чтобы отряхнуть с них
снег. —
Как не грех не дать знать! — повторил он.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге
на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела
на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало
на вершине Гуд-горы,
как коршун, ожидающий добычу;
снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в
голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою,
какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Кочегар остановился, но расстояние между ним и рабочими увеличивалось, он стоял в позе кулачного бойца, ожидающего противника, левую руку прижимая ко груди, правую, с шапкой, вытянув вперед. Но рука упала, он покачнулся, шагнул вперед и тоже упал грудью
на снег, упал не сгибаясь,
как доска, и тут, приподняв
голову, ударяя шапкой по
снегу, нечеловечески сильно заревел, посунулся вперед, вытянул ноги и зарыл лицо в
снег.
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому
снегу, представляя,
как дома, за чайным столом, отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей
на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми
головами.
На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла
на угол.
В окно смотрело серебряное солнце, небо — такое же холодно голубое,
каким оно было ночью, да и все вокруг так же успокоительно грустно,
как вчера, только светлее раскрашено. Вдали
на пригорке, пышно окутанном серебряной парчой, курились розоватым дымом трубы домов, по
снегу на крышах ползли тени дыма, сверкали в небе кресты и главы церквей, по белому полю тянулся обоз, темные маленькие лошади качали
головами, шли толстые мужики в тулупах, — все было игрушечно мелкое и приятное глазам.
Локомотив снова свистнул, дернул вагон, потащил его дальше, сквозь
снег, но грохот поезда стал
как будто слабее, глуше, а остроносый — победил: люди молча смотрели
на него через спинки диванов, стояли в коридоре, дымя папиросами. Самгин видел,
как сетка морщин, расширяясь и сокращаясь, изменяет остроносое лицо,
как шевелится
на маленькой, круглой
голове седоватая, жесткая щетина, двигаются брови. Кожа лица его не краснела, но лоб и виски обильно покрылись потом, человек стирал его шапкой и говорил, говорил.
Потом он слепо шел правым берегом Мойки к Певческому мосту, видел,
как на мост, забитый людями, ворвались пятеро драгун,
как засверкали их шашки, двое из пятерых, сорванные с лошадей, исчезли в черном месиве, толстая лошадь вырвалась
на правую сторону реки, люди стали швырять в нее комьями
снега, а она топталась
на месте, встряхивая
головой; с морды ее падала пена.
Явилась мысль очень странная и даже обидная: всюду
на пути его расставлены знакомые люди, расставлены
как бы для того, чтоб следить: куда он идет? Ветер сбросил с крыши
на голову жандарма кучу
снега,
снег попал за ворот Клима Ивановича, набился в ботики. Фасад двухэтажного деревянного дома дымился белым дымом, в нем что-то выло, скрипело.
Иван поднял руку медленно,
как будто фуражка была чугунной; в нее насыпался
снег, он так, со
снегом, и надел ее
на голову, но через минуту снова снял, встряхнул и пошел, отрывисто говоря...
Соболья шапочка
на голове у нее тоже превратилась в ком
снега, но из-под нее вызывающе улыбалось залитое молодым румянцем девичье лицо, и лихорадочно горели глаза,
как две темных звезды.
В самом деле,
на снегу валялось много рыбьих
голов. Видно было, что медведи приходили сюда уже после того,
как выпал
снег.
И пальцы Веры Павловны забывают шить, и шитье опустилось из опустившихся рук, и Вера Павловна немного побледнела, вспыхнула, побледнела больше, огонь коснулся ее запылавших щек, — миг, и они побелели,
как снег, она с блуждающими глазами уже бежала в комнату мужа, бросилась
на колени к нему, судорожно обняла его, положила
голову к нему
на плечо, чтобы поддержало оно ее
голову, чтобы скрыло оно лицо ее, задыхающимся голосом проговорила: «Милый мой, я люблю его», и зарыдала.
Девушки между тем, дружно взявшись за руки, полетели,
как вихорь, с санками по скрипучему
снегу. Множество, шаля, садилось
на санки; другие взбирались
на самого
голову.
Голова решился сносить все. Наконец приехали, отворили настежь двери в сенях и хате и с хохотом втащили мешок.
В самом деле, едва только поднялась метель и ветер стал резать прямо в глаза,
как Чуб уже изъявил раскаяние и, нахлобучивая глубже
на голову капелюхи, [Капелюха — шапка с наушниками.] угощал побранками себя, черта и кума. Впрочем, эта досада была притворная. Чуб очень рад был поднявшейся метели. До дьяка еще оставалось в восемь раз больше того расстояния, которое они прошли. Путешественники поворотили назад. Ветер дул в затылок; но сквозь метущий
снег ничего не было видно.
Зоб и часть
головы серо-дымчатые;
на верхней, первой половине красновато-пестрых крыльев виднеются белые дольные полоски, узенькие,
как ниточки, которые не что иное,
как белые стволинки перьев; вторая же, крайняя половина крыльев испещрена беловатыми поперечными крапинками по темно-сизоватому полю, ножки рогового цвета, мохнатые только сверху, до первого сустава,
как у птицы, назначенной для многого беганья по грязи и
снегу, Куропатка — настоящая наша туземка, не покидающая родимой стороны и зимой.
Трудная и малодобычливая стрельба старых глухарей в глубокую осень no-голу или по первому
снегу меня чрезвычайно занимала: я страстно и неутомимо предавался ей. Надобно признаться, что значительная величина птицы, особенно при ее крепости, осторожности и немногочисленности, удивительно
как возбуждает жадность не только в простых, добычливых стрелках, но и во всех родах охотников; по крайней мере я всегда испытывал это
на себе.
Ямщик повернул к воротам, остановил лошадей; лакей Лаврецкого приподнялся
на козлах и,
как бы готовясь соскочить, закричал: «Гей!» Раздался сиплый, глухой лай, но даже собаки не показалось; лакей снова приготовился соскочить и снова закричал: «Гей!» Повторился дряхлый лай, и, спустя мгновенье,
на двор, неизвестно откуда, выбежал человек в нанковом кафтане, с белой,
как снег,
головой; он посмотрел, защищая глаза от солнца,
на тарантас, ударил себя вдруг обеими руками по ляжкам, сперва немного заметался
на месте, потом бросился отворять ворота.
На Сиротке догадывались, что с Петром Васильичем опять что-то вышло, и решили, что или он попался с краденым золотом, или его вздули старатели за провес. С такими-то делами все равно
головы не сносить. Впрочем, Матюшке было не до мудреного гостя: дела
на Сиротке шли хуже и хуже, а Оксины деньги таяли в кармане
как снег…
Что она могла поделать одна в лесу с сильным мужиком? Лошадь бывала по этой тропе и шла вперед,
как по наезженной дороге. Был всего один след, да и тот замело вчерашним
снегом. Смиренный инок Кирилл улыбался себе в бороду и все поглядывал сбоку
на притихшую Аграфену: ишь
какая быстрая девка выискалась… Лес скоро совсем поредел, и начался
голый березняк: это и был заросший старый курень Бастрык. Он тянулся широким увалом верст
на восемь.
На нем работал еще отец Петра Елисеича, жигаль Елеска.
Убитый Кирилл лежал попрежнему в
снегу ничком. Он был в одной рубахе и в валенках. Длинные темные волосы разметались в
снегу,
как крыло подстреленной птицы. Около
головы снег был окрашен кровью. Лошадь была оставлена версты за две, в береговом ситнике, и Мосей соображал, что им придется нести убитого
на руках. Эх, неладно, что он связался с этими мочеганами: не то у них было
на уме… Один за бабой погнался, другой за деньгами. Того гляди, разболтают еще.
Человек медленно снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой
снег с сапога, потом то же сделал с другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь
на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел его,
как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот рукой, зевнул.
Голова у него была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату большими выпуклыми глазами серого цвета, он положил ногу
на ногу и, качаясь
на стуле, спросил...
Старец Асаф, к которому я пристал, подлинно чудный человек был. В то время,
как я в лесах поселился, ему было, почитай, более ста лет, а
на вид и шестидесяти никто бы не сказал: такой он был крепкий, словоохотный, разумный старик. Лицом он был чист и румян; волосы
на голове имел мягкие, белые, словно
снег, и не больно длинные; глаза голубые, взор ласковый, веселый, а губы самые приятные.
Как раз нагрянут, ни с того ни с другого, словно
снег на голову!
— Экой дурак! — сказал Тиунов, махнув рукою, и вдруг все точно провалились куда-то
на время, а потом опять вылезли и, барахтаясь, завопили, забормотали. Нельзя было понять,
какое время стоит — день или ночь, всё оделось в туман, стало шатко и неясно. Ходили в баню, парились там и пили пиво, а потом шли садом в горницы,
голые, и толкали друг друга в
снег.
Елена, вся в слезах, уже садилась в повозку; Инсаров заботливо покрывал ее ноги ковром; Шубин, Берсенев, хозяин, его жена, дочка с неизбежным платком
на голове, дворник, посторонний мастеровой в полосатом халате — все стояли у крыльца,
как вдруг
на двор влетели богатые сани, запряженные лихим рысаком, и из саней, стряхивая
снег с воротника шинели, выскочил Николай Артемьевич.
«Елена!» — раздалось явственно в ее ушах. Она быстро подняла
голову, обернулась и обомлела: Инсаров, белый,
как снег,
снег ее сна, приподнялся до половины с дивана и глядел
на нее большими, светлыми, страшными глазами. Волосы его рассыпались по лбу, губы странно раскрылись. Ужас, смешанный с каким-то тоскливым умилением, выражался
на его внезапно изменившемся лице.
Когда он успел туда прыгнуть, я и не видал. А медведя не было, только виднелась громадная яма в
снегу, из которой шел легкий пар, и показалась спина и
голова Китаева. Разбросали
снег, Китаев и лесник вытащили громадного зверя, в нем было,
как сразу определил Китаев, и оказалось верно, — шестнадцать пудов. Обе пули попали в сердце. Меня поздравляли, целовали, дивились
на меня мужики, а я все еще не верил, что именно я, один я, убил медведя!
Я пожал руку бродяге, поклонился целовальнику и вышел из теплого кабака
на крыльцо. Ветер бросил мне
снегом в лицо. Мне мелькнуло, что я теперь совсем уж отморожу себе уши, и я вернулся в сени, схватил с пола чистый половичок,
как башлыком укутал им
голову и бодро выступил в путь. И скажу теперь, не будь этого половика, я не писал бы этих строк.
Он то скользил по обледенелому тротуару, то чуть не до колена вязнул в хребтах
снега, навитых ветром около заборов и
на перекрестках; порывистый ветер, с силой вырывавшийся из-за каждого угла,
на каждом перекрестке, врезывался в скважины поношенного пальто, ледяной змеей вползал в рукава и чуть не сшибал с ног. Ханов
голой рукой попеременно пожимал уши, грел руки в холодных рукавах и сердился
на крахмаленные рукава рубашки, мешавшие просунуть
как следует руку в рукав.
Но она ни о чем не думала и только плакала. Когда мягкий пушистый
снег совсем облепил ее спину и
голову и она от изнеможения погрузилась в тяжелую дремоту, вдруг подъездная дверь щелкнула, запищала и ударила ее по боку. Она вскочила. Из отворенной двери вышел какой-то человек, принадлежащий к разряду заказчиков. Так
как Каштанка взвизгнула и попала ему под ноги, то он не мог не обратить
на нее внимания. Он нагнулся к ней и спросил...
Вот взяли его под руки и, поддерживая сзади
голову, повели куда-то; вот стакан блеснул перед глазами и стукнул по зубам, и вода пролилась
на грудь; вот маленькая комната, посреди две постели рядом, покрытые чистыми, белыми,
как снег, покрывалами. Он повалился
на одну постель и зарыдал.
Осенью, когда речка замерзла и твердая,
как камень, земля покрылась сухим
снегом, Настя в одну ночь появилась в сенях кузнеца Савелья. Авдотья ввела ее в избу, обогрела, надела
на нее чистую рубашку вместо ее лохмотьев и вымыла ей щелоком
голову. Утром Настя опять исчезла и явилась
на другой день к вечеру. Слова от нее никакого не могли добиться. Дали ей лапти и свиту и не мешали ей приходить и уходить молча, когда она захочет. Ни к кому другим, кроме кузнеца, она не заходила.
Артамонов старший тряхнул
головою, слова,
как мухи, мешали ему думать о чём-то важном; он отошёл в сторону, стал шагать по тротуару медленнее, пропуская мимо себя поток людей, необыкновенно чёрный в этот день,
на пышном, чистом
снегу. Люди шли, шли и дышали паром, точно кипящие самовары.
Был солнечный, прозрачный и холодный день; выпавший за ночь
снег нежно лежал
на улицах,
на крышах и
на плешивых бурых горах, а вода в заливе синела,
как аметист, и небо было голубое, праздничное, улыбающееся. Молодые рыбаки в лодках были одеты только для приличия в одно исподнее белье, иные же были
голы до пояса. Все они дрожали от холода, ежились, потирали озябшие руки и груди. Стройно и необычно сладостно неслось пение хора по неподвижной глади воды.
Холодно. Мартовское солнце еще плохо греет.
На берегу качаются темные ветви
голых деревьев, кое-где в щелях и под кустами горного берега лежит
снег кусками бархата. Всюду
на реке — льдины, точно пасется стадо овец. Я чувствую себя
как во сне.
Изредка мешал ему, однако же, порывистый ветер, который, выхватившись вдруг Бог знает откуда и нивесть от
какой причины, так и резал в лицо, подбрасывая ему туда клочки
снега, хлобуча,
как парус, шинельный воротник или вдруг с неестественною силою набрасывая ему его
на голову и доставляя, таким образом, вечные хлопоты из него выкарабкиваться.
Подживала нога у меня, собирался я уходить и уже мог работать. Вот однажды чищу дорожки, отгребая
снег, идёт эта клирошанка, тихо идёт и —
как застывшая. В правой руке, ко груди прижатой, чётки, левая плетью вдоль тела повисла; губы закушены, брови нахмурены, лицо бледное. Поклонился я ей, дёрнула
головой кверху и взглянула
на меня так, словно я ей великое зло однажды сделал.
У доктора Арбузов чувствовал себя почти здоровым, но
на свежем воздухе им опять овладели томительные ощущения болезни.
Голова казалась большой, отяжелевшей и точно пустой, и каждый шаг отзывался в ней неприятным гулом. В пересохшем рту опять слышался вкус гари, в глазах была тупая боль,
как будто кто-то надавливал
на них снаружи пальцами, а когда Арбузов переводил глаза с предмета
на предмет, то вместе с этим по
снегу, по домам и по небу двигались два больших желтых пятна.
Маменька с тетенькой еще не ложились спать: обе чулки вязали — нас дожидались. И
как увидали, что дядя вошел весь в
снегу вывален и по-бабьему носовым платком
на голове повязан, так обе разом ахнули и заговорили...
Старуха думала, что он спит. Но он не спал. Из
головы у него не шла лисица. Он успел вполне убедиться, что она попала в ловушку; он даже знал, в которую именно. Он ее видел, — видел,
как она, прищемленная тяжелой плахой, роет
снег когтями и старается вырваться. Лучи луны, продираясь сквозь чащу, играли
на золотой шерсти. Глаза зверя сверкали ему навстречу.
Похоже было
на то,
как будто у него опять начинались мечтания. А
как нарочно, каждый день, несмотря
на то, что уже был конец марта, шел
снег и лес шумел по-зимнему, и не верилось, что весна настанет когда-нибудь. Погода располагала и к скуке, и к ссорам, и к ненависти, а ночью, когда ветер гудел над потолком, казалось, что кто-то жил там наверху, в пустом этаже, мечтания мало-помалу наваливали
на ум,
голова горела и не хотелось спать.
И почему около него
на дороге
на снегу не нашли ни одной капли крови, в то время
как голова у него была проломлена и лицо и грудь были черны от крови, Яков смутился, растерялся и ответил...
Яков Иваныч вспомнил, что у этих людей тоже нет никакой веры и что это их нисколько не беспокоит, и жизнь стала казаться ему странною, безумною и беспросветною,
как у собаки; он без шапки прошелся по двору, потом вышел
на дорогу и ходил, сжав кулаки, — в это время пошел
снег хлопьями, — борода у него развевалась по ветру, он всё встряхивал
головой, так
как что-то давило ему
голову и плечи, будто сидели
на них бесы, и ему казалось, что это ходит не он, а какой-то зверь, громадный, страшный зверь, и что если он закричит, то голос его пронесется ревом по всему полю и лесу и испугает всех…
Вернулся граф, весь красный и с мокрыми волосами, из бани и вошел прямо в седьмой нумер, в котором уже сидел кавалерист в халате, с трубкой, с наслаждением и некоторым страхом размышлявший о том счастии, которое ему выпало
на долю — жить в одной комнате с известным Турбиным. «Ну, что, — приходило ему в
голову, —
как вдруг возьмет да разденет меня,
голого вывезет за заставу да посадит в
снег, или… дегтем вымажет, или просто… нет, по-товарищески не сделает…» утешал он себя.
Это была бабочка несколько менее средних, но и не маленькая; крылушки у ней круглые,
как снег белые, покрытые длинным пухом, который
на голове, спинке и брюшке еще длиннее;
на этом белом пуху ярко выдаются черные,
как уголь, глазки, такого же цвета длинный волосяной хоботок, толстые усики и ножки.
Он напрягал зрение и видел только,
как летал
снег и
как снежинки явственно складывались в разные фигуры: то выглянет из потемок белая смеющаяся рожа мертвеца, то проскачет белый конь, а
на нем амазонка в кисейном платье, то пролетит над
головою вереница белых лебедей…
Все хмурились, кричали, но никто не решался вступиться, и только Чистяков с истерическим вскриком бросился
на огромного Толкачева и неловко ударил его, ушибив себе большой палец. Потом что-то тяжелое,
как пудовая гиря, обрушилось
на его
голову, он упал, а когда поднялся, все стояли кружком и наскакивали
на Толкачева, но не били его, а только кричали. Но все же он немного струсил и оправдывался, сваливая всю вину
на Костюрина; последний выплевывал
на снег черную слюну и говорил...
Заяц-русак жил зимою подле деревни. Когда пришла ночь, он поднял одно ухо, послушал; потом поднял другое, поводил усами, понюхал и сел
на задние лапы. Потом он прыгнул раз-другой по глубокому
снегу и опять сел
на задние лапы и стал оглядываться. Со всех сторон ничего не было видно, кроме
снега.
Снег лежал волнами и блестел,
как сахар. Над
головой зайца стоял морозный пар, и сквозь этот пар виднелись большие яркие звезды.
В Сибири,
на каторге, Аксенов жил 26 лет. Волоса его
на голове стали белые
как снег, и борода отросла длинная, узкая и седая. Вся веселость его пропала. Он сгорбился, стал ходить тихо, говорил мало, никогда не смеялся и часто молился богу.
Ветер
как будто изменяется: то дует навстречу и лепит глаза
снегом, то сбоку досадно закидывает воротник шубы
на голову и насмешливо треплет меня им по лицу, то сзади гудит в какую-нибудь скважину.