Неточные совпадения
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в то же время
говорит про себя.)А вот посмотрим,
как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть у
нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только
бы мне узнать, что он такое и в
какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Ходя по улицам с опущенными глазами, благоговейно приближаясь к папертям, они
как бы говорили смердам:"Смотрите! и
мы не гнушаемся общения с вами!", но, в сущности, мысль их блуждала далече.
—
Как я рада, что вы приехали, — сказала Бетси. — Я устала и только что хотела выпить чашку чаю, пока они приедут. А вы
бы пошли, — обратилась она к Тушкевичу, — с Машей попробовали
бы крокет-гроунд там, где подстригли.
Мы с вами успеем по душе
поговорить за чаем, we’ll have а cosy chat, [приятно поболтаем,] не правда ли? — обратилась она к Анне с улыбкой, пожимая ее руку, державшую зонтик.
— Это слово «народ» так неопределенно, — сказал Левин. — Писаря волостные, учителя и из мужиков один на тысячу, может быть, знают, о чем идет дело. Остальные же 80 миллионов,
как Михайлыч, не только не выражают своей воли, но не имеют ни малейшего понятия, о чем им надо
бы выражать свою волю.
Какое же
мы имеем право
говорить, что это воля народа?
— Ты сказал, чтобы всё было,
как было. Я понимаю, что это значит. Но послушай:
мы ровесники, может быть, ты больше числом знал женщин, чем я. — Улыбка и жесты Серпуховского
говорили, что Вронский не должен бояться, что он нежно и осторожно дотронется до больного места. — Но я женат, и поверь, что, узнав одну свою жену (
как кто-то писал), которую ты любишь, ты лучше узнаешь всех женщин, чем если
бы ты знал их тысячи.
― Вы
говорите ― нравственное воспитание. Нельзя себе представить,
как это трудно! Только что вы побороли одну сторону, другие вырастают, и опять борьба. Если не иметь опоры в религии, ― помните,
мы с вами
говорили, ― то никакой отец одними своими силами без этой помощи не мог
бы воспитывать.
— И мне то же
говорит муж, но я не верю, — сказала княгиня Мягкая. — Если
бы мужья наши не
говорили,
мы бы видели то, что есть, а Алексей Александрович, по моему, просто глуп. Я шопотом
говорю это… Не правда ли,
как всё ясно делается? Прежде, когда мне велели находить его умным, я всё искала и находила, что я сама глупа, не видя его ума; а
как только я сказала: он глуп, но шопотом, — всё так ясно стало, не правда ли?
— Если
бы не было этого преимущества анти-нигилистического влияния на стороне классических наук,
мы бы больше подумали, взвесили
бы доводы обеих сторон, — с тонкою улыбкой
говорил Сергей Иванович, —
мы бы дали простор тому и другому направлению. Но теперь
мы знаем, что в этих пилюлях классического образования лежит целебная сила антинигилизма, и
мы смело предлагаем их нашим пациентам… А что
как нет и целебной силы? — заключил он, высыпая аттическую соль.
― Скоро, скоро. Ты
говорил, что наше положение мучительно, что надо развязать его. Если
бы ты знал,
как мне оно тяжело, что
бы я дала за то, чтобы свободно и смело любить тебя! Я
бы не мучалась и тебя не мучала
бы своею ревностью… И это будет скоро, но не так,
как мы думаем.
— Поедемте с
нами за грибами, вы
нам места̀ покажете. — Агафья Михайловна улыбнулась, покачала головой,
как бы говоря: «и рада
бы посердиться на вас, да нельзя».
— А, херсонский помещик, херсонский помещик! — кричал он, подходя и заливаясь смехом, от которого дрожали его свежие, румяные,
как весенняя роза, щеки. — Что? много наторговал мертвых? Ведь вы не знаете, ваше превосходительство, — горланил он тут же, обратившись к губернатору, — он торгует мертвыми душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь ты, — я тебе
говорю по дружбе, вот
мы все здесь твои друзья, вот и его превосходительство здесь, — я
бы тебя повесил, ей-богу, повесил!
— А уж у
нас, в нашей губернии… Вы не можете себе представить, что они
говорят обо мне. Они меня иначе и не называют,
как сквалыгой и скупердяем первой степени. Себя они во всем извиняют. «Я,
говорит, конечно, промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни. Мне нужны книги, я должен жить роскошно, чтобы промышленность поощрять; а этак, пожалуй, можно прожить и не разорившись, если
бы жить такой свиньею,
как Костанжогло». Ведь вот
как!
— Позвольте вам доложить, Петр Александрыч, что
как вам будет угодно, а в Совет к сроку заплатить нельзя. Вы изволите
говорить, — продолжал он с расстановкой, — что должны получиться деньги с залогов, с мельницы и с сена… (Высчитывая эти статьи, он кинул их на кости.) Так я боюсь,
как бы нам не ошибиться в расчетах, — прибавил он, помолчав немного и глубокомысленно взглянув на папа.
— А хотел
бы я поглядеть,
как они
нам обрежут чубы! —
говорил Попович, поворотившись перед ними на коне. И потом, поглядевши на своих, сказал: — А что ж? Может быть, ляхи и правду
говорят. Коли выведет их вон тот пузатый, им всем будет добрая защита.
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось
бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного
бы великого человека не было.
Говорят: «долг, совесть», — я ничего не хочу
говорить против долга и совести, — но ведь
как мы их понимаем? Стой, я тебе еще задам один вопрос. Слушай!
— Фу,
какие вы страшные вещи
говорите! — сказал, смеясь, Заметов. — Только все это один разговор, а на деле, наверно, споткнулись
бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не только
нам с вами, даже натертому, отчаянному человеку за себя поручиться нельзя. Да чего ходить — вот пример: в нашей-то части старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул, одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно…
— Вы уж уходите! — ласково проговорил Порфирий, чрезвычайно любезно протягивая руку. — Очень, очень рад знакомству. А насчет вашей просьбы не имейте и сомнения. Так-таки и напишите,
как я вам
говорил. Да лучше всего зайдите ко мне туда сами… как-нибудь на днях… да хоть завтра. Я буду там часов этак в одиннадцать, наверно. Все и устроим…
поговорим… Вы же,
как один из последних, там бывших, может, что-нибудь и сказать
бы нам могли… — прибавил он с добродушнейшим видом.
Ну поцелуйте же, не ждали?
говорите!
Что ж, ради? Нет? В лицо мне посмотрите.
Удивлены? и только? вот прием!
Как будто не прошло недели;
Как будто
бы вчера вдвоем
Мы мочи нет друг другу надоели;
Ни на́волос любви! куда
как хороши!
И между тем, не вспомнюсь, без души,
Я сорок пять часов, глаз мигом не прищуря,
Верст больше седьмисот пронесся, — ветер, буря;
И растерялся весь, и падал сколько раз —
И вот за подвиги награда!
—
Как хотите, — продолжала она, — а мне все-таки что-то
говорит, что
мы сошлись недаром, что
мы будем хорошими друзьями. Я уверена, что ваша эта,
как бы сказать, ваша напряженность, сдержанность исчезнет наконец?
— Ну что, ну что? — спрашивал он, подобострастно забегая то справа, то слева, — ведь я
говорил вам: замечательная личность! Вот
каких бы нам женщин побольше. Она, в своем роде, высоконравственное явление.
Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце не скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на
нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии
говорят нам они, о том великом спокойствии «равнодушной» природы; они
говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной…
—
Как это «ненужная»? Я вам не стал
бы и
говорить про то, что не нужно. А вы обратите внимание на то, кто окружает
нас с вами, несмотря на то, что у вас есть неразменный рубль. Вот вы себе купили только сластей да орехов, а то вы все покупали полезные вещи для других, но вон
как эти другие помнят ваши благодеяния: вас уж теперь все позабыли.
—
Мы видим, что в Германии быстро создаются условия для перехода к социалистическому строю, без катастроф, эволюционно, —
говорил Прейс, оживляясь и даже
как бы утешая Самгина. — Миллионы голосов немецких рабочих, бесспорная культурность масс, огромное партийное хозяйство, —
говорил он, улыбаясь хорошей улыбкой, и все потирал руки, тонкие пальцы его неприятно щелкали. — Англосаксы и германцы удивительно глубоко усвоили идею эволюции, это стало их органическим свойством.
— Да у него и не видно головы-то, все только живот, начиная с цилиндра до сапог, — ответила женщина. — Смешно, что царь — штатский, вроде купца, —
говорила она. — И черное ведро на голове — чего-нибудь другое надо
бы для важности, хоть камилавку,
как протопопы носят, а то у
нас полицеймейстер красивее одет.
— Вы
бы послушали,
как и что
говорит рабочий, которого — помните? —
мы встретили…
— Вас, юристов, эти вопросы не так задевают,
как нас, инженеров. Грубо
говоря — вы охраняете права тех, кто грабит и кого грабят, не изменяя установленных отношений. Наше дело — строить, обогащать страну рудой, топливом, технически вооружать ее. В деле призвания варягов
мы лучше купца знаем,
какой варяг полезней стране, а купец ищет дешевого варяга. А если б дали денег
нам,
мы могли
бы обойтись и без варягов.
— Есть факты другого порядка и не менее интересные, —
говорил он, получив разрешение. —
Какое участие принимало правительство в организации балканского союза?
Какое отношение имеет к балканской войне, затеянной тотчас же после итало-турецкой и, должно быть, ставящей целью своей окончательный разгром Турции? Не хочет ли буржуазия угостить
нас новой войной? С кем? И — зачем? Вот факты и вопросы, о которых следовало
бы подумать интеллигенции.
Бальзаминов. Да помилуйте! на самом интересном месте! Вдруг вижу я, маменька, будто иду я по саду; навстречу мне идет дама красоты необыкновенной и
говорит: «Господин Бальзаминов, я вас люблю и обожаю!» Тут,
как на смех, Матрена меня и разбудила.
Как обидно! Что
бы ей хоть немного погодить? Уж очень мне интересно, что
бы у
нас дальше-то было. Вы не поверите, маменька,
как мне хочется доглядеть этот сон. Разве уснуть опять? Пойду усну. Да ведь, пожалуй, не приснится.
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь,
как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она
бы не плакала, было
бы все по-вчерашнему; тихо сидели
бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга,
говорили о счастье. И сегодня
бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
— Это что: продувной! Видали
мы продувных! Зачем ты не сказал, что он в силе? Они с генералом друг другу ты
говорят, вот
как мы с тобой. Стал
бы я связываться с этаким, если б знал!
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с
нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него.
Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни»,
как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с
нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло
бы и меня прежде, а теперь ты знаешь,
как это для меня неловко, несносно…
— Ах, Вера! — сказал он с досадой, — вы все еще,
как цыпленок, прячетесь под юбки вашей наседки-бабушки: у вас ее понятия о нравственности. Страсть одеваете в какой-то фантастический наряд,
как Райский… Чем
бы прямо от опыта допроситься истины… и тогда поверили
бы… —
говорил он, глядя в сторону. — Оставим все прочие вопросы — я не трогаю их. Дело у
нас прямое и простое,
мы любим друг друга… Так или нет?
— Ты знаешь, нет ничего тайного, что не вышло
бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только знали: он да Василиса, и я думала, что
мы умрем все с тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! —
говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в другую… в мое дитя, — я
бы тогда же на площади, перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
С Версиловым, например,
мы продолжали
говорить,
как самые добрые знакомые, но до известной меры: чуть слишком проскакивала экспансивность (а она проскакивала), и
мы тотчас же сдерживались оба,
как бы капельку стыдясь чего-то.
Никак не запомню, по
какому поводу был у
нас этот памятный для меня разговор; но он даже раздражился, чего с ним почти никогда не случалось.
Говорил страстно и без насмешки,
как бы и не мне
говорил. Но я опять-таки не поверил ему: не мог же он с таким,
как я,
говорить о таких вещах серьезно?
Потом
мы несколько дней сряду сходились и все об этом
говорили,
как бы в секрете, впрочем только об этом.
Но если я и вымолвил это, то смотрел я с любовью.
Говорили мы как два друга, в высшем и полном смысле слова. Он привел меня сюда, чтобы что-то мне выяснить, рассказать, оправдать; а между тем уже все было, раньше слов, разъяснено и оправдано. Что
бы я ни услышал от него теперь — результат уже был достигнут, и
мы оба со счастием знали про это и так и смотрели друг на друга.
— Нет, знаешь, Ламберт, — вдруг сказал я, —
как хочешь, а тут много вздору; я потому с тобой
говорил, что
мы товарищи и
нам нечего стыдиться; но с другим я
бы ни за что не унизился.
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, —
говорит вдруг мне, — маменька, кабы
мы были грубые, то
мы бы от него, может, по гордости нашей, и не приняли, а что
мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем,
как почтенному седому человеку, не правда ли?» Я сначала не так поняла да
говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет,
говорит, маменька, это не то, не благодеяние нужно, а „гуманность“ его,
говорит, дорога.
Упоминаю теперь с любопытством, что
мы с ним почти никогда и не
говорили о генеральше, то есть
как бы избегали
говорить: избегал особенно я, а он в свою очередь избегал
говорить о Версилове, и я прямо догадался, что он не будет мне отвечать, если я задам который-нибудь из щекотливых вопросов, меня так интересовавших.
Сегодня Иван Григорьев просунул к
нам голову: «Не прикажете ли бросить этот камень?» Он держал какой-то красивый, пестрый камень в руке. «
Как можно! это надо показать в Петербурге: это замечательный камень, из Бразилии…» — «Белья некуда девать, —
говорил Иван Григорьев, — много места занимает. И что за камень? хоть
бы для точила годился!»
Нас попросили отдохнуть и выпить чашку чаю в ожидании, пока будет готов обед. Ну, слава Богу!
мы среди живых людей: здесь едят. Японский обед! С
какой жадностью читал я, бывало, описание чужих обедов, то есть чужих народов, вникал во все мелочи,
говорил, помните, и вам,
как бы желал пообедать у китайцев, у японцев! И вот и эта мечта моя исполнилась. Я pique-assiette [блюдолиз, прихлебатель — фр.] от Лондона до Едо. Что будет,
как подадут,
как сядут — все это занимало
нас.
Вчера, 17-го,
какая встреча: обедаем;
говорят, шкуна какая-то видна. Велено поднять флаг и выпалить из пушки. Она подняла наш флаг. Браво! Шкуна «Восток» идет к
нам с вестями из Европы, с письмами… Все ожило. Через час
мы читали газеты, знали все, что случилось в Европе по март. Пошли толки, рассуждения, ожидания. Нашим судам велено идти к русским берегам. Что-то будет? Скорей
бы добраться: всего двести пятьдесят миль осталось до места, где предположено ждать дальнейших приказаний.
Однако
нам объявили, что
мы скоро снимаемся с якоря, дня через четыре. «Да
как же это? да что ж это так скоро?..» —
говорил я, не зная, зачем
бы я оставался долее в Луконии.
Мы почти все видели; ехать дальше внутрь — надо употребить по крайней мере неделю, да и здешнее начальство неохотно пускает туда. А все жаль было покидать Манилу!
«
Как бы в овраг не свалиться», —
говорили мы.
«А что, если б у японцев взять Нагасаки?» — сказал я вслух, увлеченный мечтами. Некоторые засмеялись. «Они пользоваться не умеют, — продолжал я, — что
бы было здесь, если б этим портом владели другие? Посмотрите,
какие места! Весь Восточный океан оживился
бы торговлей…» Я хотел развивать свою мысль о том,
как Япония связалась
бы торговыми путями, через Китай и Корею, с Европой и Сибирью; но
мы подъезжали к берегу. «Где же город?» — «Да вот он», —
говорят. «Весь тут? за мысом ничего нет? так только-то?»
21-го приехали Ойе-Саброски с Кичибе и Эйноске. Последний решительно отказался от книг, которые предлагали ему и адмирал, и я: боится. Гокейнсы сказали, что желали
бы говорить с полномочным. Их повели в каюту. Они объявили, что наконец получен ответ из Едо! Grande nouvelle!
Мы обрадовались. «Что такое?
как? в чем дело?» — посыпались вопросы.
Мы с нетерпением ожидали, что позовут
нас в Едо или скажут то, другое…
— Ну, батенька, можно сказать, что вы прошли хорошую школу… —
говорил задумчиво Веревкин. — Что
бы вам явиться к
нам полгодом раньше?.. А вы
какие роли играли в театре?
«То-то вот и есть, — отвечаю им, — это-то вот и удивительно, потому следовало
бы мне повиниться, только что прибыли сюда, еще прежде ихнего выстрела, и не вводить их в великий и смертный грех, но до того безобразно,
говорю,
мы сами себя в свете устроили, что поступить так было почти и невозможно, ибо только после того,
как я выдержал их выстрел в двенадцати шагах, слова мои могут что-нибудь теперь для них значить, а если
бы до выстрела,
как прибыли сюда, то сказали
бы просто: трус, пистолета испугался и нечего его слушать.
—
Какой вздор, и все это вздор, — бормотал он. — Я действительно, может быть,
говорил когда-то… только не вам. Мне самому
говорили. Я это в Париже слышал, от одного француза, что будто
бы у
нас в Четьи-Минеи это за обедней читают… Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России… долго жил в России… Я сам Четьи-Минеи не читал… да и не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?..
Мы тогда обедали…