Неточные совпадения
Так проповедовал Евгений.
Сквозь слез не видя ничего,
Едва дыша,
без возражений,
Татьяна слушала его.
Он подал
руку ей. Печально
(
Как говорится, машинально)
Татьяна молча оперлась,
Головкой томною склонясь;
Пошли домой вкруг огорода;
Явились вместе, и никто
Не вздумал им пенять на то:
Имеет сельская свобода
Свои счастливые права,
Как и надменная Москва.
— А! так ты не можешь, подлец! когда увидел, что не твоя берет, так и не можешь! Бейте его! — кричал он исступленно, обратившись к Порфирию и Павлушке, а сам схватил в
руку черешневый чубук. Чичиков стал бледен
как полотно. Он хотел что-то сказать, но чувствовал, что губы его шевелились
без звука.
И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в
руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны, [Рыдван — в старину: большая дорожная карета.] солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны
как мухи и горизонт
без конца…
Не один господин большой
руки пожертвовал бы сию же минуту половину душ крестьян и половину имений, заложенных и незаложенных, со всеми улучшениями на иностранную и русскую ногу, с тем только, чтобы иметь такой желудок,
какой имеет господин средней
руки; но то беда, что ни за
какие деньги, нижé имения, с улучшениями и
без улучшений, нельзя приобресть такого желудка,
какой бывает у господина средней
руки.
А иногда же, все позабывши, перо чертило само собой,
без ведома хозяина, маленькую головку с тонкими, острыми чертами, с приподнятой легкой прядью волос, упадавшей из-под гребня длинными тонкими кудрями, молодыми обнаженными
руками,
как бы летевшую, — и в изумленье видел хозяин,
как выходил портрет той, с которой портрета не мог бы написать никакой живописец.
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев,
какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под
руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку,
какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, — но все это осталось решительно
без всякого замечания, так,
как будто ничего этого не было и делано.
Со всех сторон полетели восклицания. Раскольников молчал, не спуская глаз с Сони, изредка, но быстро переводя их на Лужина. Соня стояла на том же месте,
как без памяти: она почти даже не была и удивлена. Вдруг краска залила ей все лицо; она вскрикнула и закрылась
руками.
Последний же день, так нечаянно наступивший и все разом порешивший, подействовал на него почти совсем механически:
как будто его кто-то взял за
руку и потянул за собой, неотразимо, слепо, с неестественною силою,
без возражений.
— Долой с квартир! Сейчас! Марш! — и с этими словами начала хватать все, что ни попадалось ей под
руку из вещей Катерины Ивановны, и скидывать на пол. Почти и
без того убитая, чуть не в обмороке, задыхавшаяся, бледная, Катерина Ивановна вскочила с постели (на которую упала было в изнеможении) и бросилась на Амалию Ивановну. Но борьба была слишком неравна; та отпихнула ее,
как перышко.
Ни одного мига нельзя было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими
руками, едва себя чувствуя, и почти
без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут
как бы не было. Но
как только он раз опустил топор, тут и родилась в нем сила.
А между тем верный товарищ стоял пред ним, бранясь и рассыпая
без счету жестокие укорительные слова и упреки. Наконец схватил он его за ноги и
руки, спеленал,
как ребенка, поправил все перевязки, увернул его в воловью кожу, увязал в лубки и, прикрепивши веревками к седлу, помчался вновь с ним в дорогу.
—
Как же-с, надо знать:
без этого ничего сообразить нельзя, — с покорной усмешкой сказал Иван Матвеевич, привстав и заложив одну
руку за спину, а другую за пазуху. — Помещик должен знать свое имение,
как с ним обращаться… — говорил он поучительно.
Илья Иванович иногда возьмет и книгу в
руки — ему все равно, какую-нибудь. Он и не подозревал в чтении существенной потребности, а считал его роскошью, таким делом,
без которого легко и обойтись можно, так точно,
как можно иметь картину на стене, можно и не иметь, можно пойти прогуляться, можно и не пойти: от этого ему все равно,
какая бы ни была книга; он смотрел на нее,
как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего делать.
Теперь уже я думаю иначе. А что будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается не роскошью жизни, а необходимостью, когда любовь вопьется в сердце (недаром я чувствую там отверделость)?
Как оторваться тогда? Переживешь ли эту боль? Худо будет мне. Я и теперь
без ужаса не могу подумать об этом. Если б вы были опытнее, старше, тогда бы я благословил свое счастье и подал вам
руку навсегда. А то…
Собираются на обед, на вечер,
как в должность,
без веселья, холодно, чтоб похвастать поваром, салоном, и потом под
рукой осмеять, подставить ногу один другому.
Рук своих он
как будто стыдился, и когда говорил, то старался прятать или обе за спину, или одну за пазуху, а другую за спину. Подавая начальнику бумагу и объясняясь, он одну
руку держал на спине, а средним пальцем другой
руки, ногтем вниз, осторожно показывал какую-нибудь строку или слово и, показав, тотчас прятал
руку назад, может быть, оттого, что пальцы были толстоваты, красноваты и немного тряслись, и ему не
без причины казалось не совсем приличным выставлять их часто напоказ.
Все погрузилось в сон и мрак около него. Он сидел, опершись на
руку, не замечал мрака, не слыхал боя часов. Ум его утонул в хаосе безобразных, неясных мыслей; они неслись,
как облака в небе,
без цели и
без связи, — он не ловил ни одной.
— Между тем поверенный этот управлял большим имением, — продолжал он, — да помещик отослал его именно потому, что заикается. Я дам ему доверенность, передам планы: он распорядится закупкой материалов для постройки дома, соберет оброк, продаст хлеб, привезет деньги, и тогда…
Как я рад, милая Ольга, — сказал он, целуя у ней
руку, — что мне не нужно покидать тебя! Я бы не вынес разлуки;
без тебя в деревне, одному… это ужас! Но только теперь нам надо быть очень осторожными.
Она крепко пожимала ему
руку и весело, беззаботно смотрела на него, так явно и открыто наслаждаясь украденным у судьбы мгновением, что ему даже завидно стало, что он не разделяет ее игривого настроения.
Как, однако ж, ни был он озабочен, он не мог не забыться на минуту, увидя лицо ее, лишенное той сосредоточенной мысли, которая играла ее бровями, вливалась в складку на лбу; теперь она являлась
без этой не раз смущавшей его чудной зрелости в чертах.
— Теперь брат ее съехал, жениться вздумал, так хозяйство, знаешь, уж не такое большое,
как прежде. А бывало, так у ней все и кипит в
руках! С утра до вечера так и летает: и на рынок, и в Гостиный двор… Знаешь, я тебе скажу, — плохо владея языком, заключил Обломов, — дай мне тысячи две-три, так я бы тебя не стал потчевать языком да бараниной; целого бы осетра подал, форелей, филе первого сорта. А Агафья Матвевна
без повара чудес бы наделала — да!
Аммос Федорович. Помилуйте,
как можно! и
без того это такая честь… Конечно, слабыми моими силами, рвением и усердием к начальству… постараюсь заслужить… (Приподымается со стула, вытянувшись и
руки по швам.)Не смею более беспокоить своим присутствием. Не будет ли
какого приказанья?
— Не думаю, опять улыбаясь, сказал Серпуховской. — Не скажу, чтобы не стоило жить
без этого, но было бы скучно. Разумеется, я, может быть, ошибаюсь, но мне кажется, что я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую я избрал, и что в моих
руках власть,
какая бы она ни была, если будет, то будет лучше, чем в
руках многих мне известных, — с сияющим сознанием успеха сказал Серпуховской. — И потому, чем ближе к этому, тем я больше доволен.
Отношения к мужу были яснее всего. С той минуты,
как Анна полюбила Вронского, он считал одно свое право на нее неотъемлемым. Муж был только излишнее и мешающее лицо.
Без сомнения, он был в жалком положении, но что было делать? Одно, на что имел право муж, это было на то, чтобы потребовать удовлетворения с оружием в
руках, и на это Вронский был готов с первой минуты.
Он округло вытер платком свое лицо и, запахнув сюртук, который и
без того держался очень хорошо, с улыбкой приветствовал вошедших, протягивая Степану Аркадьичу
руку,
как бы желая поймать что-то.
Чем долее Левин косил, тем чаще и чаще он чувствовал минуты забытья, при котором уже не
руки махали косой, а сама коса двигала за собой всё сознающее себя, полное жизни тело, и,
как бы по волшебству,
без мысли о ней, работа правильная и отчетливая делалась сама собой. Это были самые блаженные минуты.
— Это совершенно другой вопрос. Мне вовсе не приходится объяснять вам теперь, почему я сижу сложа
руки,
как вы изволите выражаться. Я хочу только сказать, что аристократизм — принсип, а
без принсипов жить в наше время могут одни безнравственные или пустые люди. Я говорил это Аркадию на другой день его приезда и повторяю теперь вам. Не так ли, Николай?
Несчастные куры,
как теперь помню, две крапчатые и одна белая с хохлом, преспокойно продолжали ходить под яблонями, изредка выражая свои чувства продолжительным крехтаньем,
как вдруг Юшка,
без шапки, с палкой в
руке, и трое других совершеннолетних дворовых, все вместе дружно ринулись на них.
В течение рассказа Чертопханов сидел лицом к окну и курил трубку из длинного чубука; а Перфишка стоял на пороге двери, заложив
руки за спину и, почтительно взирая на затылок своего господина, слушал повесть о том,
как после многих тщетных попыток и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал в Ромны на ярмарку, уже один,
без жида Лейбы, который, по слабости характера, не вытерпел и бежал от него;
как на пятый день, уже собираясь уехать, он в последний раз пошел по рядам телег и вдруг увидал, между тремя другими лошадьми, привязанного к хребтуку, — увидал Малек-Аделя!
Один, довольно плотный и высокого роста, в темно-зеленом опрятном кафтане и пуховом картузе, удил рыбу; другой — худенький и маленький, в мухояровом заплатанном сюртучке и
без шапки, держал на коленях горшок с червями и изредка проводил
рукой по седой своей головке,
как бы желая предохранить ее от солнца.
Он говорил о хозяйстве, об урожае, покосе, о войне, уездных сплетнях и близких выборах, говорил
без принужденья, даже с участьем, но вдруг вздыхал и опускался в кресла,
как человек, утомленный тяжкой работой, проводил
рукой по лицу.
Посередине кабака Обалдуй, совершенно «развинченный» и
без кафтана, выплясывал вперепрыжку перед мужиком в сероватом армяке; мужичок, в свою очередь, с трудом топотал и шаркал ослабевшими ногами и, бессмысленно улыбаясь сквозь взъерошенную бороду, изредка помахивал одной
рукой,
как бы желая сказать: «куда ни шло!» Ничего не могло быть смешней его лица;
как он ни вздергивал кверху свои брови, отяжелевшие веки не хотели подняться, а так и лежали на едва заметных, посоловелых, но сладчайших глазках.
Он отбрасывал их от себя, мял, разрывал
руками, люди лопались в его
руках,
как мыльные пузыри; на секунду Самгин видел себя победителем, а в следующую — двойники его бесчисленно увеличивались, снова окружали его и гнали по пространству, лишенному теней, к дымчатому небу; оно опиралось на землю плотной, темно-синей массой облаков, а в центре их пылало другое солнце,
без лучей, огромное, неправильной, сплющенной формы, похожее на жерло печи, — на этом солнце прыгали черненькие шарики.
— Мы видим, что в Германии быстро создаются условия для перехода к социалистическому строю,
без катастроф, эволюционно, — говорил Прейс, оживляясь и даже
как бы утешая Самгина. — Миллионы голосов немецких рабочих, бесспорная культурность масс, огромное партийное хозяйство, — говорил он, улыбаясь хорошей улыбкой, и все потирал
руки, тонкие пальцы его неприятно щелкали. — Англосаксы и германцы удивительно глубоко усвоили идею эволюции, это стало их органическим свойством.
Она тотчас пришла. В сером платье
без талии, очень высокая и тонкая, в пышной шапке коротко остриженных волос, она была значительно моложе того,
как показалась на улице. Но капризное лицо ее все-таки сильно изменилось, на нем застыла какая-то благочестивая мина, и это делало Лидию похожей на английскую гувернантку, девицу, которая уже потеряла надежду выйти замуж. Она села на кровать в ногах мужа, взяла рецепт из его
рук, сказав...
— Ой, больно! Ну, и больно же, ой, господи! Да — не троньте же…
Как я буду жить
без руки-то? — с ужасом спрашивал он, хватая здоровой
рукой плечо студента; гладя, пощупывая плечо и косясь мокрыми глазами на свою
руку, он бормотал...
Явился толстенький человечек с голым черепом, с желтым лицом
без усов и бровей, тоже
как будто уродливо распухший мальчик; он взмахнул
руками, и все полосатые отчаянно запели...
— И
без рупора слышно, — ответил человек, держа в
руке ломоть хлеба и наблюдая,
как течение подбивает баркас ближе к нему. Трифонов грозно взмахнул рупором...
Спивак взглянула на него удивленно и, этим смутив его еще более, пригласила в комнаты. Там возилась рябая девица с наглыми глазами; среди комнаты, задумавшись, стоял Спивак с молотком в
руках,
без пиджака, на груди его,
как два ордена, блестели пряжки подтяжек.
Самгин четко видел уродливо скорченное тело
без рук и ног, с головой, накрытой серым передником, — тело,
как бы связанное в узел и падавшее с невероятной быстротой.
Стародум. Они в
руках государя.
Как скоро все видят, что
без благонравия никто не может выйти в люди; что ни подлой выслугой и ни за
какие деньги нельзя купить того, чем награждается заслуга; что люди выбираются для мест, а не места похищаются людьми, — тогда всякий находит свою выгоду быть благонравным и всякий хорош становится.
Вдруг из дверей явились, один за другим, двенадцать слуг, по числу гостей; каждый нес обеими
руками чашку с чаем, но
без блюдечка. Подойдя к гостю, слуга ловко падал на колени, кланялся, ставил чашку на пол, за неимением столов и никакой мебели в комнатах, вставал, кланялся и уходил. Ужасно неловко было тянуться со стула к полу в нашем платье. Я протягивал то одну, то другую
руку и насилу достал. Чай отличный,
как желтый китайский. Он густ, крепок и ароматен, только
без сахару.
Простыми глазами сразу увидишь, что находишься по преимуществу в земледельческом государстве и что недаром
рука богдыхана касается однажды в год плуга
как главного, великого деятеля страны: всякая вещь обдуманно, не как-нибудь, применена к делу; все обработано, окончено; не увидишь кучки соломы, небрежно и не у места брошенной, нет упадшего плетня и блуждающей среди посевов козы или коровы; не валяется нигде оставленное
без умысла и бесполезно гниющее бревно или какой-нибудь подобный годный в дело предмет.
Рослый, здоровый народ, атлеты с грубыми, смугло-красными лицами и
руками:
без всякой изнеженности в манерах,
без изысканности и вкрадчивости,
как японцы,
без робости,
как ликейцы, и
без смышлености,
как китайцы.
Мы взаимно раскланялись. Кланяясь, я случайно взглянул на ноги — проклятых башмаков нет
как нет: они лежат подле сапог. Опираясь на
руку барона Крюднера, которую он протянул мне из сострадания, я с трудом напялил их на ноги. «Нехорошо», — прошептал барон и засмеялся слышным только мне да ему смехом, похожим на кашель. Я, вместо ответа, показал ему на его ноги: они были
без башмаков. «Нехорошо», — прошептал я в свою очередь.
Чуб не
без тайного удовольствия видел,
как кузнец, который никому на селе в ус не дул, сгибал в
руке пятаки и подковы,
как гречневые блины, тот самый кузнец лежал у ног его. Чтоб еще больше не уронить себя, Чуб взял нагайку и ударил его три раза по спине.
Она умоляет, она не отходит, и когда Бог указывает ей на пригвожденные
руки и ноги ее сына и спрашивает:
как я прощу его мучителей, — то она велит всем святым, всем мученикам, всем ангелам и архангелам пасть вместе с нею и молить о помиловании всех
без разбора.
— Врешь! Не надо теперь спрашивать, ничего не надо! Я передумал. Это вчера глупость в башку мне сглупу влезла. Ничего не дам, ничегошеньки, мне денежки мои нужны самому, — замахал
рукою старик. — Я его и
без того,
как таракана, придавлю. Ничего не говори ему, а то еще будет надеяться. Да и тебе совсем нечего у меня делать, ступай-ка. Невеста-то эта, Катерина-то Ивановна, которую он так тщательно от меня все время прятал, за него идет али нет? Ты вчера ходил к ней, кажется?
— Доложите пославшим вас, что мочалка чести своей не продает-с! — вскричал он, простирая на воздух
руку. Затем быстро повернулся и бросился бежать; но он не пробежал и пяти шагов,
как, весь повернувшись опять, вдруг сделал Алеше ручкой. Но и опять, не пробежав пяти шагов, он в последний уже раз обернулся, на этот раз
без искривленного смеха в лице, а напротив, все оно сотрясалось слезами. Плачущею, срывающеюся, захлебывающеюся скороговоркой прокричал он...
Алеша вдруг криво усмехнулся, странно, очень странно вскинул на вопрошавшего отца свои очи, на того, кому вверил его, умирая, бывший руководитель его, бывший владыка сердца и ума его, возлюбленный старец его, и вдруг, все по-прежнему
без ответа, махнул
рукой,
как бы не заботясь даже и о почтительности, и быстрыми шагами пошел к выходным вратам вон из скита.
Она вдруг так быстро повернулась и скрылась опять за портьеру, что Алеша не успел и слова сказать, — а ему хотелось сказать. Ему хотелось просить прощения, обвинить себя, — ну что-нибудь сказать, потому что сердце его было полно, и выйти из комнаты он решительно не хотел
без этого. Но госпожа Хохлакова схватила его за
руку и вывела сама. В прихожей она опять остановила его,
как и давеча.