Неточные совпадения
Был,
говорит он, в древности народ, головотяпами именуемый, и жил он далеко на севере, там, где греческие и римские
историки и географы предполагали существование Гиперборейского моря.
Он даже (
говорит его
историк верной)
Мог поднимать больших ячменных два
зерна!
Это — не тот город, о котором сквозь зубы
говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим подумал об этих людях без раздражения, понимая, что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький
историк.
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, —
говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих» людей направо, рассказами об организации «Союза русского народа», в котором председательствовал
историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь,
говорила...
— Их ученые,
историки нередко заявляли, что славяне — это удобрение, грубо
говоря — навоз для немцев, и что к нам можно относиться, как американцы относятся к неграм…
Было хорошо видно, что люди с иконами и флагами строятся в колонну, и в быстроте, с которой толпа очищала им путь, Самгин почувствовал страх толпы. Он рассмотрел около Славороссова аккуратненькую фигурку
историка Козлова с зонтиком в одной руке, с фуражкой в другой; показывая толпе эти вещи, он, должно быть, что-то
говорил, кричал. Маленький на фоне массивных дверей собора, он был точно подросток, загримированный старичком.
Клим Иванович Самгин не испытывал симпатии к людям, но ему нравились люди здравого смысла, вроде Митрофанова, ему казалось, что люди этого типа вполне отвечают характеристике великоросса, данной
историком Ключевским. Он с удовольствием слушал словоохотливого спутника, а спутник
говорил поучительно и легко, как нечто давно обдуманное...
Клим, давно заметив эту его привычку, на сей раз почувствовал, что Дронов не находит для
историка темных красок да и
говорит о нем равнодушно, без оживления, характерного во всех тех случаях, когда он мог обильно напудрить человека пылью своей злости.
Умом он понимал, что ведь матерый богатырь из села Карачарова, будучи прогневан избалованным князем, не так, не этим голосом
говорил, и, конечно, в зорких степных глазах его не могло быть такой острой иронической усмешечки, отдаленно напоминавшей хитренькие и мудрые искорки глаз
историка Василия Ключевского.
Но
историки и психологи
говорят, что в каждом частном факте общая причина «индивидуализируется» (по их выражению) местными, временными, племенными и личными элементами, и будто бы они-то, особенные-то элементы, и важны, — то есть, что все ложки хотя и ложки, но каждый хлебает суп или щи тою ложкою, которая у него, именно вот у него в руке, и что именно вот эту-то ложку надобно рассматривать.
— Благодарю, Серж. Карамзин —
историк; Пушкин — знаю; эскимосы в Америке; русские — самоеды; да, самоеды, — но это звучит очень мило са-мо-е-ды! Теперь буду помнить. Я, господа, велю Сержу все это
говорить мне, когда мы одни, или не в нашем обществе. Это очень полезно для разговора. Притом науки — моя страсть; я родилась быть m-me Сталь, господа. Но это посторонний эпизод. Возвращаемся к вопросу: ее нога?
Что надобно было бы сделать с другим человеком за такие слова? вызвать на дуэль? но он
говорит таким тоном, без всякого личного чувства, будто
историк, судящий холодно не для обиды, а для истины, и сам был так странен, что смешно было бы обижаться, и я только мог засмеяться: — «Да ведь это одно и то же», — сказал я.
Говорят, древние производили выборы как-то тайно, скрываясь, как воры; некоторые наши
историки утверждают даже, что они являлись на выборные празднества тщательно замаскированными (воображаю это фантастически-мрачное зрелище: ночь, площадь, крадущиеся вдоль стен фигуры в темных плащах; приседающее от ветра багровое пламя факелов…).
Наш светский писатель, князь Одоевский [Одоевский Владимир Федорович (1803—1869) — русский писатель, критик и
историк музыки.], еще в тридцатых, кажется, годах остроумно предсказывал, что с развитием общества франты высокого полета ни слова уж не будут
говорить.
— Мне думается, что если бы вы с ним повидались, то от него получили бы, наверное, много неизвестных данных. Так, например, я помню, отец всегда
говорил, что казнь Разина была не на Красной площади, как пишут
историки, а на Болоте.
— Я не о вас, каких-нибудь десяти праведниках,
говорю, благородством которых, может быть, и спасается только кормило правления! Я не
историк, а только гражданин, и
говорю, как бы стал
говорить, если бы меня на плаху возвели, что позорно для моего отечества мало что оставлять убийц и грабителей на свободе, но, унижая и оскверняя государственные кресты и чины, украшать ими сих негодяев за какую-то акибы приносимую ими пользу.
Что, собственно
говоря, тут нет даже подсиживания, а именно только статистика, которая, без сомнения, не останется без пользы и для будущего
историка.
— Отлично — что и
говорить! Да, брат, изумительный был человек этот маститый
историк: и науку и свистопляску — все понимал! А историю русскую как знал — даже поверить трудно! Начнет, бывало, рассказывать, как Мстиславы с Ростиславами дрались, — ну, точно сам очевидцем был! И что в нем особенно дорого было: ни на чью сторону не норовил! Мне,
говорит, все одно: Мстислав ли Ростислава, или Ростислав Мстислава побил, потому что для меня что историей заниматься, что бирюльки таскать — все единственно!
Вот что
говорит об этом дворце наш
историк, по свидетельству чужеземных современников Иоанна.
Когда он
говорил о чем-нибудь из ботаники или зоологии, то походил на
историка, когда же решал какой-нибудь исторический вопрос, то походил на естественника.
Пищалкин
говорил тоже о будущности России, об откупе, о значении национальностей и о том, что он больше всего ненавидит пошлое; Ворошилова вдруг прорвало: единым духом, чуть не захлебываясь, он назвал Дрепера, Фирхова, г-на Шелгунова, Биша, Гельмгольца, Стара, Стура, Реймонта, Иоганна Миллера — физиолога, Иоганна Миллера —
историка, очевидно смешивая их, Тэна, Ренана, г-на Щапова, а потом Томаса Наша, Пиля, Грина…
Мы уже
говорили выше о значении похода Ермака как завоевателя Сибири, и теперь остается только повторить, что этому походу
историками и исследователями придается совсем не та окраска, какой он заслуживает.
Это, брат, пустяки
говорят историки… самоотверженное служение истине и прочее.
Ирландцы, —
говорит Бокль, [Бокль Генри Томас (1821–1862) — английский либерально-буржуазный
историк и социолог-позитивист, автор известной книги «История цивилизации в Англии», переведенной на русский язык.] — несвободны потому, что питаются картофелем.
Смущало и то, что Колесников, человек, видимо, с большим революционным прошлым, не только не любил
говорить о революции, но явно избегал всякого о ней напоминания. В то же время, по случайно оброненным словам, заметно было, что Колесников не только деятель, но и
историк всех революционных движений — кажется, не было самого ничтожного факта, самого маленького имени, которые не были бы доподлинно, чуть ли не из первых рук ему известны. И раз только Колесников всех поразил.
Но ошибка не могла продолжаться так долго, если бы Петр искал в Голландии именно того, о чем
говорят его
историки.
Исчислив
историков Петра, он
говорит в заключение...
Эта глава именно показывает, что автор не вовсе чужд общей исторической идеи, о которой мы
говорили; но вместе с тем в ней же находится очевидное доказательство того, как трудно современному русскому
историку дойти до сущности, до основных начал во многих явлениях нашей новой истории.
Красноречие этих выражений делает честь г. Устрялову; но мы, к сожалению, не совсем хорошо могли выразуметь, о какой именно «великой думе»
говорит здесь красноречивый
историк.
«Охотников нашлось немало, —
говорит историк, — особенно в господских дворнях, наполненных сотнями холопов праздных и голодных.
Внешняя Политика, внутреннее правление, трудное и на многие предметы обращенное правосудие, занимая всю душу, истощают ее деятельность, которая, укрываясь в частях своих от глаз
Историка, не менее нужна и спасительна для государств и которая, подобно тонким, едва заметным нитям ручейка, мало-помалу образующим светлую реку, обращает на себя внимание наблюдателя только чрез большое пространство времени, представляя картину народного счастия, удовольствия и порядка [Я не могу
говорить здесь о всех Указах Екатерины: например, о межевании, о фабриках, о таможнях, о рудокопнях, о почте, о сборе податей, о банках и проч.
Так непременно возразят нам почтеннейшие
историки литературы и другие деятели русской науки, о которых
говорили мы в начале нашей статьи.
Понятен для нас и тот подбор ученых
историков, юристов и пр., какой сделал г. Жеребцов,
говоря о русской литературе и науке.
скорбно поет хор в софокловом «Эдипе в Колоне». То же самое
говорят лирик Феогнид, трагик Еврипид,
историк Геродот. Неведомый автор поэмы «Состязание Гомера и Гесиода» эту же мысль кощунственно вкладывает даже в уста Гомера...
Историк Бисли — из них всех — ставил Дж. Элиота особенно высоко. И он и Крэкрофт
говорили мне на эту тему — как их кружок был обязан Дж. — Ст. Миллю своим умственным возрождением и как они, еще незадолго перед тем, должны были отстаивать свое свободомыслие от закорузлой британской ортодоксальности. И Дж. Элиот много помогла им своим пониманием и сочувствием.
По сообщению ряда
историков, она подкупила великого визиря, отдав ему свои драгоценности, и тем самым способствовала заключению необходимого для России мирного договора с турецким султаном.]; здесь многое
говорит о Петре беспримерном.
Другое указание встречается в любопытном рассказе французского
историка Биньона о кампаниях 1812–1815 годов. Он
говорит, что после занятия Москвы французами, Александр I впал в некоторое уныние. Заметив это, Аракчеев осмелился напомнить ему о здоровье, на что император ответил ему...
Ему же поручено было обучение придворного клира духовному пению — как
говорит историк не наших времен: «На разные роды древнего доброгласия».
Историки, отвечая на этот вопрос, излагают нам деяния и речи нескольких десятков людей, в одном из зданий города Парижа, называя эти деяния и речи словом революция; потом дают подробную биографию Наполеона и некоторых сочувственных и враждебных ему лиц, рассказывают о влиянии одних из этих лиц на другие и
говорят: вот отчего произошло это движение, и вот законы его.
Пчелы что-то делали, гудели наверху на сотах, но, как
говорят историки-трутни, очевидно погибали в анархии, лишившись своих руководителей.
Но не
говоря о том, что ничто не мешало Наполеону итти в эти полуденные губернии (так как русская армия давала ему дорогу)
историки забывают то, что армия Наполеона не могла быть спасена ничем, потому что она в самой себе несла уже тогда неизбежные условия гибели.
«Если беспрестанно переменяются стоящие во главе животныя и беспрестанно переменяются направления всего стада, то это происходит от того, что для достижения того направления, которое нам известно, животные передают свои воли тем животным, которые нам заметны, поэтому для того чтоб изучать движение стàда, надо наблюдать всех заметных нам животных, идущих со всех сторон стàда». Так
говорят историки третьего разряда, признающие выражениями своего времени все исторические лица, от монархов до журналистов.
Диспозиция эта, про которую с восторгом
говорят французские
историки, и с глубоким уважением другие
историки, была следующая...
Что произвело это необычайное событие? Какие были причины его?
Историки с наивной уверенностью
говорят, что причинами этого события были обида, нанесенная герцогу Ольденбургскому, несоблюдение континентальной системы, властолюбие Наполеона, твердость Александра, ошибки дипломатов и т. п.
Исторические лица,
говорят эти
историки, выражают собою волю масс; деятельность исторических лиц служит представительницею деятельности масс.
Власть эта не может быть тою непосредственною властью физического преобладания сильного существа над слабым, преобладания, основанного на приложении или угрозе приложения физической силы, — как власть Геркулеса; она не может быть тоже основана на преобладании нравственной силы, как то, в простоте душевной, думают некоторые
историки,
говоря, что исторические деятели суть герои, т. е. люди, одаренные особенною силой души и ума и называемою гениальностью.
Но не
говоря уже о противоречии
историков относительно этих условий; допустив даже, что существует одна общая всем программа этих условий, мы найдем, что исторические факты почти всегда противоречат этой теории.
Другие же, неверующие, свободные толкователи учения Христа,
историки религий, — Штраусы, Ренаны и другие, — усвоив вполне церковное толкование о том, что учение Христа не имеет никакого прямого приложения к жизни, а есть мечтательное учение, утешающее слабоумных людей, пресерьезно
говорят о том, что учение Христа годно было для проповедания диким обитателям захолустьев Галилеи, но нам, с нашей культурой, оно представляется только милою мечтою «du charmant docteur», [очаровательного учителя,] как
говорит Ренан.
Встречаясь с этим затруднением,
историки этого рода придумывают самое неясное, неосязаемое и общее отвлечение, под которое возможно подвести наибольшее число событий, и
говорят, что в этом отвлечении состоит цель движения человечества.
Третьи
историки признают, что воля масс переносится на исторические лица условно, но что условия эти нам неизвестны. Они
говорят, что исторические лица имеют власть только потому, что они исполняют перенесенную на них волю масс.