Неточные совпадения
Она зари не замечает,
Сидит с поникшею главой
И на письмо не напирает
Своей печати вырезной.
Но, дверь тихонько отпирая,
Уж ей Филипьевна седая
Приносит на подносе чай.
«Пора, дитя мое, вставай:
Да ты, красавица, готова!
О пташка ранняя моя!
Вечор уж как боялась я!
Да,
слава Богу, ты здорова!
Тоски ночной и следу нет,
Лицо твое как маков цвет...
Она
шла еще тише, прижималась к его плечу и близко взглядывала ему в
лицо, а он говорил ей тяжело и скучно об обязанностях,
о долге. Она слушала рассеянно, с томной улыбкой, склонив голову, глядя вниз или опять близко ему в
лицо, и думала
о другом.
В саду они наткнулись на мужика, чистившего дорожку. И уже не думая
о том, что мужик видит ее заплаканное, а его взволнованное
лицо, не думая
о том, что они имеют вид людей, убегающих от какого-то несчастья, они быстрыми шагами
шли вперед, чувствуя, что им надо высказаться и разубедить друг друга, побыть одним вместе и избавиться этим от того мучения, которое оба испытывали.
Но в это самое время вышла княгиня. На
лице ее изобразился ужас, когда она увидела их одних и их расстроенные
лица. Левин поклонился ей и ничего не сказал. Кити молчала, не поднимая глаз. «
Слава Богу, отказала», — подумала мать, и
лицо ее просияло обычной улыбкой, с которою она встречала по четвергам гостей. Она села и начала расспрашивать Левина
о его жизни в деревне. Он сел опять, ожидая приезда гостей, чтоб уехать незаметно.
В течение рассказа Чертопханов сидел
лицом к окну и курил трубку из длинного чубука; а Перфишка стоял на пороге двери, заложив руки за спину и, почтительно взирая на затылок своего господина, слушал повесть
о том, как после многих тщетных попыток и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал в Ромны на ярмарку, уже один, без жида Лейбы, который, по слабости характера, не вытерпел и бежал от него; как на пятый день, уже собираясь уехать, он в последний раз
пошел по рядам телег и вдруг увидал, между тремя другими лошадьми, привязанного к хребтуку, — увидал Малек-Аделя!
Они оба вели себя так шумно, как будто кроме них на улице никого не было. Радость Макарова казалась подозрительной; он был трезв, но говорил так возбужденно, как будто желал скрыть, перекричать в себе истинное впечатление встречи. Его товарищ беспокойно вертел шеей, пытаясь установить косые глаза на
лице Клима.
Шли медленно, плечо в плечо друг другу, не уступая дороги встречным прохожим. Сдержанно отвечая на быстрые вопросы Макарова, Клим спросил
о Лидии.
Он недавно начал курить, и это очень не
шло к нему, — коротенький, круглый, он, с папиросой в зубах, напоминал
о самоваре. И в эту минуту, неловко закуривая, сморщив
лицо, он продолжал...
— Не знаю, — ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать лет тому назад. Он
пошел в спальню, зажег огонь, постоял у постели жены, — она спала крепко,
лицо ее было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин вспомнил, что, когда он сообщил ей
о смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала...
Он пользовался
славой покорителя женщин, разрушителя семейного счастья, и, когда говорил
о женщинах,
лицо его сумрачно хмурилось, синеватые зрачки темнели и во взгляде являлось нечто роковое.
Она ушла, прежде чем он успел ответить ей. Конечно, она шутила, это Клим видел по
лицу ее. Но и в форме шутки ее слова взволновали его. Откуда, из каких наблюдений могла родиться у нее такая оскорбительная мысль? Клим долго, напряженно искал в себе: являлось ли у него сожаление,
о котором догадывается Лидия? Не нашел и решил объясниться с нею. Но в течение двух дней он не выбрал времени для объяснения, а на третий
пошел к Макарову, отягченный намерением, не совсем ясным ему.
Ездили на рослых лошадях необыкновенно большие всадники в
шлемах и латах; однообразно круглые
лица их казались каменными; тела, от головы до ног, напоминали
о самоварах, а ноги были лишние для всадников.
В «отдыхальне» подали чай, на который просили обратить особенное внимание. Это толченый чай самого высокого сорта: он родился на одной горе,
о которой подробно говорит Кемпфер. Часть этого чая
идет собственно для употребления двора сиогуна и микадо, а часть, пониже сорт, для высших
лиц. Его толкут в порошок, кладут в чашку с кипятком — и чай готов. Чай превосходный, крепкий и ароматический, но нам он показался не совсем вкусен, потому что был без сахара. Мы, однако ж, превознесли его до небес.
Я хотел было напомнить детскую басню
о лгуне; но как я солгал первый, то мораль была мне не к
лицу. Однако ж пора было вернуться к деревне. Мы
шли с час все прямо, и хотя
шли в тени леса, все в белом с ног до головы и легком платье, но было жарко. На обратном пути встретили несколько малайцев, мужчин и женщин. Вдруг до нас донеслись знакомые голоса. Мы взяли направо в лес, прямо на голоса, и вышли на широкую поляну.
Хотел было я обнять и облобызать его, да не посмел — искривленно так
лицо у него было и смотрел тяжело. Вышел он. «Господи, — подумал я, — куда
пошел человек!» Бросился я тут на колени пред иконой и заплакал
о нем Пресвятой Богородице, скорой заступнице и помощнице. С полчаса прошло, как я в слезах на молитве стоял, а была уже поздняя ночь, часов около двенадцати. Вдруг, смотрю, отворяется дверь, и он входит снова. Я изумился.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает
о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или
идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и
лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая
о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в глазах
пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта бабушка теперь — несла святыню страдания на
лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
— Ее история перестает быть тайной… В городе ходят слухи… — шептала Татьяна Марковна с горечью. — Я сначала не поняла, отчего в воскресенье, в церкви, вице-губернаторша два раза спросила у меня
о Вере — здорова ли она, — и две барыни сунулись слушать, что я скажу. Я взглянула кругом — у всех на
лицах одно: «Что Вера?» Была, говорю, больна, теперь здорова.
Пошли расспросы, что с ней? Каково мне было отделываться, заминать! Все заметили…
Иногда называл себя в третьем
лице, будто не
о нем речь. Где говорит,
о том и вспоминает: в трактире —
о старых трактирах,
о том, кто и как пил, ел; в театре в кругу актеров —
идут воспоминания об актерах,
о театре. И чего-чего он не знал! Кого-кого он не помнил!
Его загорелое
лицо, изорванная одежда и изношенная обувь свидетельствовали
о том, что он
шел издалека.
Им, видите ли, обоим думалось, что когда дело
идет об избавлении человека от дурного положения, то нимало не относится к делу, красиво ли
лицо у этого человека, хотя бы он даже был и молодая девушка, а
о влюбленности или невлюбленности тут нет и речи.
Симоновский архимандрит Мелхиседек сам предложил место в своем монастыре. Мелхиседек был некогда простой плотник и отчаянный раскольник, потом обратился к православию,
пошел в монахи, сделался игумном и, наконец, архимандритом. При этом он остался плотником, то есть не потерял ни сердца, ни широких плеч, ни красного, здорового
лица. Он знал Вадима и уважал его за его исторические изыскания
о Москве.
Глаза у ней были пришиты к
лицу невидимыми ниточками, легко выкатываясь из костлявых ям, они двигались очень ловко, всё видя, всё замечая, поднимаясь к потолку, когда она говорила
о боге, опускаясь на щеки, если речь
шла о домашнем.
Между прочим, отчасти по его старанию, устроилась и дальнейшая судьба князя: давно уже отличил он, между всеми
лицами, которых узнал в последнее время, Евгения Павловича Радомского; он первый
пошел к нему и передал ему все подробности совершившегося события, какие знал, и
о настоящем положении князя.
Потому и хотят
послать из Петербурга доверенных
лиц разузнать
о том доподлинно и, если Шарпан ставлен без дозволенья, запечатать его, а икону, оглашаемую чудотворной, взять…
Опять — несколько шагов назад, но тот эмигрант,
о котором сейчас
пойдет речь, соединяет в своем
лице несколько полос моей жизни и столько же периодов русского литературного и общественного движения. Он так и умер эмигрантом, хотя никогда не был ни опасным бунтарем, ни вожаком партии, ни ярым проповедником «разрывных» идей или издателем журнала с громкой репутацией.
О. Христофор, держа широкополый цилиндр, кому-то кланялся и улыбался не мягко и не умиленно, как всегда, а почтительно и натянуто, что очень не
шло к его
лицу.
Целую четверть часа
о. Христофор стоял неподвижно
лицом к востоку и шевелил губами, а Кузьмичов почти с ненавистью глядел на него и нетерпеливо пожимал плечами. Особенно его сердило, когда
о. Христофор после каждой «
славы» втягивал в себя воздух, быстро крестился и намеренно громко, чтоб другие крестились, говорил трижды...
О медицинской помощи,
о вызове доктора к заболевшему работнику тогда, конечно, никому не приходило в голову. Так Антось лежал и тихо стонал в своей норе несколько дней и ночей. Однажды старик сторож, пришедший проведать больного, не получил отклика. Старик сообщил об этом на кухне, и Антося сразу стали бояться. Подняли капитана,
пошли к мельнице скопом. Антось лежал на соломе и уже не стонал. На бледном
лице осел иней…
Мы были уверены, что дело
идет о наказании, и вошли в угнетенном настроении. В кабинете мы увидели мать с встревоженным
лицом и слезами на глазах.
Лицо отца было печально.
Варвара Ивановна начала плачевную речь, в которой призывалось великодушное вмешательство начальства, упоминалось что-то об обязанностях старших к молодости,
о высоком посте
лица, с которым
шло объяснение, и, наконец, об общественном суде и слезах бедных матерей.
— Провести вечер с удовольствием! Да знаете что: пойдемте в баню, славно проведем! Я всякий раз, как соскучусь,
иду туда — и любо;
пойдешь часов в шесть, а выйдешь в двенадцать, и погреешься, и тело почешешь, а иногда и знакомство приятное сведешь: придет духовное
лицо, либо купец, либо офицер; заведут речь
о торговле, что ли, или
о преставлении света… и не вышел бы! а всего по шести гривен с человека! Не знают, где вечер провести!
—
О, нет, нисколько! — успокоила его Миропа Дмитриевна. — У них,
слава богу,
идет все спокойно, как только может быть спокойно в их положении, но я к вам приехала от совершенно другого
лица и приехала с покорнейшей просьбой.
Беседа между поименованными тремя
лицами, конечно,
шла о масонстве и в настоящее время исключительно по поводу книги Сен-Мартена об истине и заблуждениях. Сусанна, уже нисколько не конфузясь, просила своих наставников растолковать ей некоторые места, которые почему-либо ее или поражали, или казались ей непонятными.
По кончине Александра Павловича находившиеся при нем и посвященные в эту важную тайну
лица сочли долгом довести
о ней до сведения нового государя, и в неизвестности, где он находится, барон Дибич
послал два пакета в Петербург и Варшаву.
Его сердитое
лицо с черноватою бородкой и черными, как угли, глазами производило неприятное впечатление; подстриженные в скобку волосы и раскольничьего покроя кафтан говорили
о его происхождении — это был закоснелый кержак, отрубивший себе палец на правой руке, чтобы не
идти под красную шапку. […чтобы не
идти под красную шапку — то есть чтобы избавиться от военной службы.]
И он поскорее отводил глаза, поскорей отходил, как бы пугаясь одной идеи видеть в ней что-нибудь другое, чем несчастное, измученное существо, которому надо помочь, — «какие уж тут надежды!
О, как низок, как подл человек!» — и он
шел опять в свой угол, садился, закрывал
лицо руками и опять мечтал, опять припоминал… и опять мерещились ему надежды.
О, как мила она,
Елизавета Тушина,
Когда с родственником на дамском седле летает,
А локон ее с ветрами играет,
Или когда с матерью в церкви падает ниц,
И зрится румянец благоговейных
лиц!
Тогда брачных и законных наслаждений желаю
И вслед ей, вместе с матерью, слезу
посылаю.
Отец Паншина доставил сыну своему много связей; тасуя карты между двумя робберами или после удачного «большого
шлема», он не пропускал случая запустить словечко
о своем «Володьке» какому-нибудь важному
лицу, охотнику до коммерческих игр.
Серебряный видел с своего места, как Вяземский изменился в
лице и как дикая радость мелькнула на чертах его, но не слыхал он,
о чем
шла речь между князем и Иваном Васильевичем.
—
О, ты, простота… Мебель поставит мебельщик. Я сам это тебе устрою, а ты поезжай домой, забирай свои собственные пожитки и переезжай пока ко мне. Завтра квартира будет готова, и мы справим такое новоселье, что чертям тошно будет… Не забудь заехать за чеком… А теперь…
пойди умойся, а то
лицо заплаканное… точно у бабы, а я прикажу позвать старшего дворника.
Когда она говорила
о брате и особенно
о том, что он против воли maman
пошел в гусары, она сделала испуганное
лицо, и все младшие княжны, сидевшие молча, сделали тоже испуганные
лица; когда она говорила
о кончине бабушки, она сделала печальное
лицо, и все младшие княжны сделали то же; когда она вспомнила
о том, как я ударил St.
Спешным шагом, и почти что рысцой направился он в Кривой переулок, где жила Лидинька Затц. Но в Кривом переулке все было глухо и тихо, и у одного только подъездика полицмейстерской Дульцинеи обычным образом стояла лихая пара подполковника Гнута, да полицейский хожалый, завернувшись в тулуп, калякал
о чем-то с кучером. Майор поспешно прошел мимо их, стараясь спрятать в воротник свое
лицо, чтобы не видели его, словно бы, казалось ему, они могли и знать, и догадываться, куда он
идет и кого отыскивает.
Я познакомился с ним однажды утром,
идя на ярмарку; он стаскивал у ворот дома с пролетки извозчика бесчувственно пьяную девицу; схватив ее за ноги в сбившихся чулках, обнажив до пояса, он бесстыдно дергал ее, ухая и смеясь, плевал на тело ей, а она, съезжая толчками с пролетки, измятая, слепая, с открытым ртом, закинув за голову мягкие и словно вывихнутые руки, стукалась спиною, затылком и синим
лицом о сиденье пролетки,
о подножку, наконец упала на мостовую, ударившись головою
о камни.
Пока этот враждебный гений, с
лицом ровного розового цвета и с рыжими волосами, свернутыми у висков в две котелки,
пошел доложить Тихону Ларионовичу
о прибывшем госте, Горданов окинул взором ряд комнат, открывавшихся из передней, и подумал: «однако этот уж совсем подковался.
Будучи перевенчан с Алиной, но не быв никогда ее мужем, он действительно усерднее всякого родного отца хлопотал об усыновлении себе ее двух старших детей и, наконец, выхлопотал это при посредстве связей брата Алины и Кишенского; он присутствовал с веселым и открытым
лицом на крестинах двух других детей, которых щедрая природа
послала Алине после ее бракосочетания, и видел, как эти милые крошки были вписаны на его имя в приходские метрические книги; он свидетельствовал под присягой
о сумасшествии старика Фигурина и отвез его в сумасшедший дом, где потом через месяц один распоряжался бедными похоронами этого старца; он потом завел по доверенности и приказанию жены тяжбу с ее братом и немало содействовал увеличению ее доли наследства при законном разделе неуворованной части богатства старого Фигурина; он исполнял все, подчинялся всему, и все это каждый раз в надежде получить в свои руки свое произведение, и все в надежде суетной и тщетной, потому что обещания возврата никогда не исполнялись, и жена Висленева, всякий раз по исполнении Иосафом Платоновичем одной службы, как сказочная царевна Ивану-дурачку, заказывала ему новую, и так он служил ей и ее детям верой и правдой, кряхтел, лысел, жался и все страстнее ждал великой и вожделенной минуты воздаяния; но она, увы, не приходила.
Все ждали беды и всяк, в свою очередь, был готов на нее, и беда
шла как следует дружным натиском, так что навстречу ей едва успевали отворять ворота. Наехавшие в тарантасах и телегах должностные
лица чуть только оправились в отведенных им покоях дома, как тотчас же осведомились
о здоровье вдовы. Дворецкий отвечал, что Глафира Васильевна, сильно расстроенная, сейчас только започивала.
Следующий рассказ не есть плод досужего вымысла. Все описанное мною действительно произошло в Киеве лет около тридцати тому назад и до сих пор свято, до мельчайших подробностей, сохраняется в преданиях того семейства,
о котором
пойдет речь. Я, с своей стороны, лишь изменил имена некоторых действующих
лиц этой трогательной истории да придал устному рассказу письменную форму.
— Должно, дрова рубит. Всё
о тебе сокрушалась. Уж не увижу, говорит, я его вовсе. Так-то рукой на
лицо покажет, щелкнет да к сердцу и прижмет руки; жалко, мол.
Пойти позвать, что ль? Об абреке-то всё поняла.
Молю тебя, кудрявый ярый хмель,
Отсмей ему, насмешнику, насмешку
Над девушкой! За длинными столами,
Дубовыми, за умною беседой,
В кругу гостей почетных, поседелых,
Поставь его, обманщика, невежей
Нетесаным и круглым дураком.
Домой
пойдет, так хмельной головою
Ударь об тын стоячий, прямо в лужу
Лицом его бесстыжим урони!
О, реченька, студеная водица,
Глубокая, проточная, укрой
Тоску мою и вместе с горем лютым
Ретивое сердечко утопи!
Сбоку
шла супруга его Амфитрида, которая в
лице рябого баталера, хотя и изрядно вымазанном суриком, тем не менее, не представляла привлекательности и не свидетельствовала
о хорошем вкусе Нептуна.