Неточные совпадения
Самовар загудел в
трубе; рабочие и семейные, убравшись с лошадьми,
пошли обедать. Левин, достав
из коляски свою провизию, пригласил с собою старика напиться чаю.
Только что прошел обильный дождь, холодный ветер, предвестник осени, гнал клочья черных облаков, среди них ныряла ущербленная луна, освещая на секунды мостовую, жирно блестел булыжник, тускло, точно оловянные, поблескивали стекла окон, и все вокруг как будто подмигивало. Самгина обогнали два человека, один
из них
шел точно в хомуте, на плече его сверкала медная
труба — бас, другой, согнувшись, сунув руки в карманы, прижимал под мышкой маленький черный ящик, толкнув Самгина, он пробормотал...
Летают воробьи и грачи, поют петухи, мальчишки свищут, машут на проезжающую тройку, и дым столбом
идет вертикально
из множества
труб — дым отечества!
Сейчас за плотиной громадными железными коробками стояли три доменных печи, выметывавшие вместе с клубами дыма широкие огненные языки; из-за них поднималось несколько дымившихся высоких железных
труб. На заднем плане смешались в сплошную кучу корпуса разных фабрик, магазины и еще какие-то здания без окон и
труб. Река Шатровка, повернув множество колес и шестерен,
шла дальше широким, плавным разливом. По обоим ее берегам плотно рассажались дома заводских служащих и мастеровых.
Внутри фанзы, по обе стороны двери, находятся низенькие печки, сложенные
из камня с вмазанными в них железными котлами. Дымовые ходы от этих печей
идут вдоль стен под канами и согревают их. Каны сложены
из плитнякового камня и служат для спанья. Они шириной около 2 м и покрыты соломенными циновками. Ходы выведены наружу в длинную
трубу, тоже сложенную
из камня, которая стоит немного в стороне от фанзы и не превышает конька крыши. Спят китайцы всегда голыми, головой внутрь фанзы и ногами к стене.
Дело оказалось простым: на Лубянской площади был бассейн, откуда брали воду водовозы. Вода
шла из Мытищинского водопровода, и по мере наполнения бассейна сторож запирал краны. Когда же нужно было наполнять Челышевский пруд, то сторож крана бассейна не запирал, и вода по
трубам шла в банный пруд.
— Во-первых, родитель, у Ермилыча мельница-раструска и воды требует вдвое меньше, а потом Ермилыч вечно судится с чураковскими мужиками из-за подтопов. Нам это не рука. Здешний народ бедовый, не вдруг уломаешь. В Прорыве вода
идет трубой, только косою плотиной ее поджать.
Неужели я не могу наслаждаться хоть местью? — за то, что я никогда не знала любви, о семье знаю только понаслышке, что меня, как паскудную собачонку, подзовут, погладят и потом сапогом по голове —
пошла прочь! — что меня сделали
из человека, равного всем им, не глупее всех, кого я встречала, сделали половую тряпку, какую-то сточную
трубу для их пакостных удовольствий?
Коридор. Тысячепудовая тишина. На круглых сводах — лампочки, бесконечный, мерцающий, дрожащий пунктир. Походило немного на «
трубы» наших подземных дорог, но только гораздо уже и не
из нашего стекла, а
из какого-то другого старинного материала. Мелькнуло — о подземельях, где будто бы спасались во время Двухсотлетней Войны… Все равно: надо
идти.
Из-за рощи открывалось длинное строение с высокой
трубой,
из которой
шел густой дым, заставивший подозревать присутствие паров.
У Девичьего монастыря
идет стадо, мычат коровы;
из лагеря доносится военная музыка — ревут и ухают медные
трубы.
Дорога
шла мажарами, — неожиданные из-за невысоких холмов вставали кусты, рощи, поляны, ручьи под гулкими деревянными мостами-трубами.
Маленький тёмный домик, где жила Горюшина, пригласительно высунулся
из ряда других домов, покачнувшись вперёд, точно кланяясь и прося о чём-то. Две ставни были сорваны, одна висела косо, а на крыше, поросшей мхом, торчала выщербленная, с вывалившимися кирпичами, чёрная
труба. Убогий вид дома вызвал у Кожемякина скучное чувство, а силы всё более падали, дышать было трудно, и решение
идти к Горюшиной таяло.
Уж было темно, когда Лукашка вышел на улицу. Осенняя ночь была свежа и безветрена. Полный золотой месяц выплывал из-за черных раин, поднимавшихся на одной стороне площади.
Из труб избушек
шел дым и, сливаясь с туманом, стлался над станицею. В окнах кое-где светились огни. Запах кизяка, чапры и тумана был разлит в воздухе. Говор, смех, песни и щелканье семечек звучали так же смешанно, но отчетливее, чем днем. Белые платки и папахи кучками виднелись в темноте около заборов и домов.
Из арки улицы, как
из трубы, светлыми ручьями радостно льются песни пастухов; без шляп, горбоносые и в своих плащах похожие на огромных птиц, они
идут играя, окруженные толпою детей с фонарями на высоких древках, десятки огней качаются в воздухе, освещая маленькую круглую фигурку старика Паолино, ого серебряную голову, ясли в его руках и в яслях, полных цветами, — розовое тело Младенца, с улыбкою поднявшего вверх благословляющие ручки.
— А что за суматоха
идет по улицам! Умора, да и только. Французы, как угорелые кошки, бросаются
из угла в угол. Они от огня, а он за ними; примутся тушить в одном месте, а в двадцати вспыхнет! Да, правда, и тушить-то нечем: ни одной
трубы в городе не осталось.
Двора у Спирькиной избы не было, а отдельно стоял завалившийся сеновал. Даже сеней и крыльца не полагалось, а просто с улицы бревно с зарубинами было приставлено ко входной двери — и вся недолга. Изба было высокая, как все старинные постройки, с подклетью, где у Спирьки металась на цепи голодная собака. Мы по бревну кое-как поднялись в избу, которая даже не имела
трубы, а дым
из печи
шел прямо в широкую дыру в потолке. Стены и потолок были покрыты настоящим ковром
из сажи.
Купцы уходят.
Трубы играют туш другого характера.
Из других дверей входит посол персидский; перед ним
идет Семен Годунов, которому Салтыков уступает место. За послом слуги его несут драгоценный престол.
Свечерело. В предместиях дальных,
Где, как черные змеи, летят
Клубы дыма
из труб колоссальных,
Где сплошными огнями горят
Красных фабрик громадные стены,
Окаймляя столицу кругом, —
Начинаются мрачные сцены.
Но в предместия мы не
пойдем.
Нам зимою приятней столица
Там, где ярко горят фонари,
Где гуляют довольные лица,
Где катаются сами цари.
Томно
шло время и однообразно до крайней степени, сутки потеряли свое измерение, все 24 часа превратились в одну тяжелую серую массу, в один осенний вечер;
из моего окна видны были казармы, длинные, бесконечные казармы, и над ними голубая полоса неба, изрезанная
трубами и обесцвеченная дымом.
Положительно можно сказать, что в каждой
из них вам кинется в глаза большой дом, изукрашенный разными разностями: узорными размалеванными карнизами, узорными подоконниками, какими-то маленькими балкончиками, бог весть для чего устроенными, потому что на них ниоткуда нет выхода, разрисованными ставнями и воротами, на которых иногда попадаются довольно странные предметы, именно: летящая
слава с
трубой; счастье, вертящееся на колесе, с завязанными глазами; амур какого-то особенного темного цвета, и проч.
На улицах было по-прежнему тихо, но
из труб домов уже
шел дым, в окнах блестели самовары, и были видны люди; по сизым от росы мосткам вдоль канав прошел густо натоптанный черный след.
Вот уж месяц из-за лесу кажет рога,
И туманом подернулись балки,
Вот и в ступе поехала баба-яга,
И в Днепре заплескались русалки,
В Заднепровье послышался лешего вой,
По конюшням дозором
пошел домовой,
На
трубе ведьма пологом машет,
А Поток себе пляшет да пляшет.
Под конец обеда, бывало, станут заздравную пить. Пили ее в столовой шампанским, в галерее — вишневым медом… Начнут князя с ангелом поздравлять, «ура» ему закричат, певчие «многие лета» запоют, музыка грянет,
трубы затрубят, на угоре
из пушек палить зачнут, шуты вкруг князя кувыркаются, карлики пищат, немые мычат по-своему, большие господа за столом
пойдут на счастье имениннику посуду бить, а медведь ревет, на задние лапы поднявшись.
Стояло чудное утро половины мая 1887 года. В торговой гавани «южной Пальмиры» — Одессе —
шла лихорадочная деятельность и господствовало необычное оживление: грузили и разгружали суда. Множество всевозможных форм пароходов, в металлической обшивке которых играло яркое смеющееся солнце,
из труб там и сям поднимался легкий дымок к безоблачному небу, стояло правильными рядами на зеркальной поверхности Черного моря.
Хочь и с запозданием, однако вальс «Лебединую прохладу» пронзительно сыграли, — будто серебряные ложки в лоханке прополоскали. Разомлела командирша, капельмейстеру полпудовую ручку под усы сунула, музыкантов в беседку
послала мундштуки промочить… Ежели нутро вспрыснешь, завсегда легче дух
из себя в
трубу гнать.