Неточные совпадения
Мне как-то раз случилось
прожить две недели
в казачьей станице на левом фланге; тут же стоял батальон пехоты; офицеры собирались друг у друга поочередно, по вечерам
играли в карты.
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь
жить у кумы моей, благородной женщины,
в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты
живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек —
играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
— За то, что вы выдумали мучения. Я не выдумывала их, они случились, и я наслаждаюсь тем, что уж прошли, а вы готовили их и наслаждались заранее. Вы — злой! за это я вас и упрекала. Потом…
в письме вашем
играют мысль, чувство… вы
жили эту ночь и утро не по-своему, а как хотел, чтоб вы
жили, ваш друг и я, — это во-вторых; наконец, в-третьих…
И
в Обломове
играла такая же жизнь; ему казалось, что он
живет и чувствует все это — не час, не два, а целые годы…
Вронский был
в эту зиму произведен
в полковники, вышел из полка и
жил один. Позавтракав, он тотчас же лег на диван, и
в пять минут воспоминания безобразных сцен, виденных им
в последние дни, перепутались и связались с представлением об Анне и мужике-обкладчике, который
играл важную роль на медвежьей охоте; и Вронский заснул. Он проснулся
в темноте, дрожа от страха, и поспешно зажег свечу. ― «Что такое?
— Благодарствуйте, что сдержали слово, — начала она, — погостите у меня: здесь, право, недурно. Я вас познакомлю с моей сестрою, она хорошо
играет на фортепьяно. Вам, мсьё Базаров, это все равно; но вы, мсьё Кирсанов, кажется, любите музыку; кроме сестры, у меня
живет старушка тетка, да сосед один иногда наезжает
в карты
играть: вот и все наше общество. А теперь сядем.
Супруги
жили очень хорошо и тихо: они почти никогда не расставались, читали вместе,
играли в четыре руки на фортепьяно, пели дуэты; она сажала цветы и наблюдала за птичным двором, он изредка ездил на охоту и занимался хозяйством, а Аркадий рос да рос — тоже хорошо и тихо.
Отец его, боевой генерал 1812 года, полуграмотный, грубый, но не злой русский человек, всю жизнь свою тянул лямку, командовал сперва бригадой, потом дивизией и постоянно
жил в провинции, где
в силу своего чина
играл довольно значительную роль.
«Вот, Клим, я
в городе, который считается самым удивительным и веселым во всем мире. Да, он — удивительный. Красивый, величественный, веселый, — сказано о нем. Но мне тяжело. Когда весело
жить — не делают пакостей. Только здесь понимаешь, до чего гнусно, когда из людей делают игрушки. Вчера мне показывали «Фоли-Бержер», это так же обязательно видеть, как могилу Наполеона. Это — венец веселья. Множество удивительно одетых и совершенно раздетых женщин, которые
играют, которыми
играют и…»
Сестры Сомовы
жили у Варавки, под надзором Тани Куликовой: сам Варавка уехал
в Петербург хлопотать о железной дороге, а оттуда должен был поехать за границу хоронить жену. Почти каждый вечер Клим подымался наверх и всегда заставал там брата, играющего с девочками. Устав
играть, девочки усаживались на диван и требовали, чтоб Дмитрий рассказал им что-нибудь.
Остаток дня Клим
прожил в состоянии отчуждения от действительности, память настойчиво подсказывала древние слова и стихи, пред глазами качалась кукольная фигура, плавала мягкая, ватная рука,
играли морщины на добром и умном лице, улыбались большие, очень ясные глаза.
— Глупости, — ответила она, расхаживая по комнате,
играя концами шарфа. — Ты вот что скажи — я об этом Владимира спрашивала, но
в нем семь чертей
живут и каждый говорит по-своему. Ты скажи: революция будет?
Она мешала Самгину обдумывать будущее, видеть себя
в нем значительным человеком, который
живет устойчиво, пользуется известностью, уважением; обладает хорошо вышколенной женою, умелой хозяйкой и скромной женщиной, которая однако способна говорить обо всем более или менее грамотно. Она обязана неплохо
играть роль хозяйки маленького салона, где собирался бы кружок людей, серьезно занятых вопросами культуры, и где Клим Самгин дирижирует настроением, создает каноны, законодательствует.
В течение ближайших дней он убедился, что действительно ему не следует
жить в этом городе. Было ясно:
в адвокатуре местной, да, кажется, и у некоторых обывателей, подозрительное и враждебное отношение к нему — усилилось. Здоровались с ним так, как будто, снимая шапку, оказывали этим милость, не заслуженную им. Один из помощников, которые приходили к нему
играть в винт, ответил на его приглашение сухим отказом. А Гудим, встретив его
в коридоре суда, крякнул и спросил...
— Представь —
играю! — потрескивая сжатыми пальцами, сказал Макаров. — Начал по слуху, потом стал брать уроки… Это еще
в гимназии. А
в Москве учитель мой уговаривал меня поступить
в консерваторию. Да. Способности, говорит. Я ему не верю. Никаких способностей нет у меня. Но — без музыки трудно
жить, вот что, брат…
Я
жил недорослем, гоняя голубей и
играя в чехарду с дворовыми мальчишками. Между тем минуло мне шестнадцать лет. Тут судьба моя переменилась.
Таким образом, Грэй
жил всвоем мире. Он
играл один — обыкновенно на задних дворах замка, имевших
в старину боевое значение. Эти обширные пустыри, с остатками высоких рвов, с заросшими мхом каменными погребами, были полны бурьяна, крапивы, репейника, терна и скромно-пестрых диких цветов. Грэй часами оставался здесь, исследуя норы кротов, сражаясь с бурьяном, подстерегая бабочек и строя из кирпичного лома крепости, которые бомбардировал палками и булыжником.
В шесть часов вечера все народонаселение высыпает на улицу, по взморью, по бульвару. Появляются пешие, верховые офицеры, негоцианты, дамы. На лугу, близ дома губернатора,
играет музыка. Недалеко оттуда, на горе,
в каменном доме,
живет генерал, командующий здешним отрядом, и тут же близко помещается
в здании, вроде монастыря, итальянский епископ с несколькими монахами.
С тех пор собачка
жила в одной клетке со львом, лев не трогал ее, ел корм, спал с ней вместе, а иногда
играл с ней.
— О! зачем ты меня вызвал? — тихо простонала она. — Мне было так радостно. Я была
в том самом месте, где родилась и
прожила пятнадцать лет. О, как хорошо там! Как зелен и душист тот луг, где я
играла в детстве: и полевые цветочки те же, и хата наша, и огород! О, как обняла меня добрая мать моя! Какая любовь у ней
в очах! Она приголубливала меня, целовала
в уста и щеки, расчесывала частым гребнем мою русую косу… Отец! — тут она вперила
в колдуна бледные очи, — зачем ты зарезал мать мою?
— Помилуйте, зачем же непременно прочел? И никто ровно не научил. Я и сам могу… И если хотите, я не против Христа. Это была вполне гуманная личность, и
живи он
в наше время, он бы прямо примкнул к революционерам и, может быть,
играл бы видную роль… Это даже непременно.
Поманил он меня, увидав, подошел я к нему, взял он меня обеими руками за плечи, глядит мне
в лицо умиленно, любовно; ничего не сказал, только поглядел так с минуту: «Ну, говорит, ступай теперь,
играй,
живи за меня!» Вышел я тогда и пошел
играть.
— Ведь у нас все артисты: одни лепят, рисуют, бренчат, сочиняют — как вы и подобные вам. Другие ездят
в палаты,
в правления — по утрам, — третьи сидят у своих лавок и
играют в шашки, четвертые
живут по поместьям и проделывают другие штуки — везде искусство!
Он стал весел, развязен и раза два гулял с Верой, как с посторонней, милой, умной собеседницей, и сыпал перед ней, без умысла и желания добиваться чего-нибудь, весь свой запас мыслей, знаний, анекдотов, бурно
играл фантазией, разливался
в шутках или
в задумчивых догадках развивал свое миросозерцание, — словом,
жил тихою, но приятною жизнью, ничего не требуя, ничего ей не навязывая.
И действительно, она порадовалась; он не отходил от нее ни на минуту, кроме тех часов, которые должен был проводить
в гошпитале и Академии; так
прожила она около месяца, и все время были они вместе, и сколько было рассказов, рассказов обо всем, что было с каждым во время разлуки, и еще больше было воспоминаний о прежней жизни вместе, и сколько было удовольствий: они гуляли вместе, он нанял коляску, и они каждый день целый вечер ездили по окрестностям Петербурга и восхищались ими; человеку так мила природа, что даже этою жалкою, презренною, хоть и стоившею миллионы и десятки миллионов, природою петербургских окрестностей радуются люди; они читали, они
играли в дурачки, они
играли в лото, она даже стала учиться
играть в шахматы, как будто имела время выучиться.
Когда
жили в городе, мы каждый день учились, только по воскресеньям и по праздникам ходили гулять и
играли с братьями. Один раз батюшка сказал: «Надо старшим детям учиться ездить верхом. Послать их
в манеж». Я был меньше всех братьев и спросил: «А мне можно учиться?» Батюшка сказал: «Ты упадешь». Я стал просить его, чтоб меня тоже учили, и чуть не заплакал. Батюшка сказал: «Ну, хорошо, и тебя тоже. Только смотри: не плачь, когда упадешь. Кто ни разу не упадет с лошади, не выучится верхом ездить».
Когда я глядел на деревни и города, которые мы проезжали,
в которых
в каждом доме
жило, по крайней мере, такое же семейство, как наше, на женщин, детей, которые с минутным любопытством смотрели на экипаж и навсегда исчезали из глаз, на лавочников, мужиков, которые не только не кланялись нам, как я привык видеть это
в Петровском, но не удостоивали нас даже взглядом, мне
в первый раз пришел
в голову вопрос: что же их может занимать, ежели они нисколько не заботятся о нас? и из этого вопроса возникли другие: как и чем они
живут, как воспитывают своих детей, учат ли их, пускают ли
играть, как наказывают? и т. д.
— Законы? Это значит — обычаи, — веселее и охотнее говорил старик, поблескивая умными, колючими глазами. —
Живут люди,
живут и согласятся: вот этак — лучше всего, это мы и возьмем себе за обычай, поставим правилом, законом! Примерно: ребятишки, собираясь
играть, уговариваются, как игру вести,
в каком порядке. Ну, вот уговор этот и есть — закон!
В доме Бетленга
жили шумно и весело,
в нем было много красивых барынь, к ним ходили офицеры, студенты, всегда там смеялись, кричали и пели,
играла музыка. И самое лицо дома было веселое, стекла окон блестели ясно, зелень цветов за ними была разнообразно ярка. Дедушка не любил этот дом.
Весь дом был тесно набит невиданными мною людьми:
в передней половине
жил военный из татар, с маленькой круглой женою; она с утра до вечера кричала, смеялась,
играла на богато украшенной гитаре и высоким, звонким голосом пела чаще других задорную песню...
Прижмется, бывало, ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: «Ты, говорит, настоящая мне мать, как земля, я тебя больше Варвары люблю!» А мать твоя,
в ту пору, развеселая была озорница — бросится на него, кричит: «Как ты можешь такие слова говорить, пермяк, солены уши?» И возимся,
играем трое; хорошо
жили мы, голуба́ душа!
Последняя фраза целиком долетела до маленьких розовых ушей Верочки, когда она подходила к угловой комнате с полной тарелкой вишневого варенья. Фамилия Привалова заставила ее даже вздрогнуть… Неужели это тот самый Сережа Привалов, который учился
в гимназии вместе с Костей и когда-то
жил у них? Один раз она еще укусила его за ухо, когда они
играли в жгуты… Сердце Верочки по неизвестной причине забило тревогу, и
в голове молнией мелькнула мысль: «Жених… жених для Нади!»
Они, пока
живут в тюрьмах или казармах, смотрят на колонию лишь с точки зрения потребностей; их визиты
в колонию
играют роль вредного внешнего влияния, понижающего рождаемость и повышающего болезненность, и притом случайного, которое может быть больше или меньше, смотря по тому, на каком расстоянии от селения находится тюрьма или казарма; это то же, что
в жизни русской деревни золоторотцы, работающие по соседству на железной дороге.
— Они здесь,
в груди моей, а получены под Карсом, и
в дурную погоду я их ощущаю. Во всех других отношениях
живу философом, хожу, гуляю,
играю в моем кафе, как удалившийся от дел буржуа,
в шашки и читаю «Indеpendance». [«Независимость» (фр.).] Но с нашим Портосом, Епанчиным, после третьегодней истории на железной дороге по поводу болонки, покончено мною окончательно.
«Вот какая щедрая земля
в той стране! «Там
жило могучее племя людей, они пасли стада и на охоту за зверями тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели песни и
играли с девушками.
Они при мне часто
играли в четыре руки и вели разговоры на те темы, которыми весь их кружок так горячо
жил.
Зимой
в 1863 году поехал я на свидание с моей матерью и
пожил при ней некоторое время.
В Нижнем
жила и моя сестра с мужем. Я вошел
в тогдашнее нижегородское общество. И там театральное любительство уже процветало. Меня стали просить ставить"Однодворца"и
играть в нем. Я согласился и не только
сыграл роль помещика, но и выступил
в роли графа
в одноактной комедии Тургенева"Провинциалка".
К второй зиме разразилась уже Крымская война. Никакого патриотического одушевления я положительно не замечал
в обществе. Получались „Северная пчела“ и „Московские ведомости“; сообщались слухи; дамы рвали корпию — и только. Ни сестер милосердия, ни подписок. Там где-то дрались; но город продолжал
жить все так же: пили, ели,
играли в карты, ездили
в театр, давали балы, амурились, сплетничали.
Имел я письмо и к Герберту Спенсеру. Я знал уже, что он, как старый холостяк,
живет в каком-то семействе и не очень охотно принимает посетителей, и что его часто видят
в клубе Атеней, где он любит
играть на бильярде.
"Работоспособностью"он обладал изумительной, начинал работать с шести часов утра, своими сотрудниками помыкал, как приказчиками, беспрестанно меняя их, участвовал, кроме того,
в разных акционерных предприятиях,
играл на бирже, имел
в Париже несколько доходных домов,
в том числе и тот, где я с 1868 года стал
жить,
в rue Lepelletier около Старой Оперы. И от хозяйки моего отельчика я слыхал не раз, что"Ie grand Emile" — большой кулак
в денежных расчетах.
Варшава сделалась для меня приятной станцией за границу и обратно. И там же еще
жили мои приятели, связанные с моим недавним прошлым, и мой новый приятель И.И.Иванюков, еще не покидавший Варшавы до перехода
в Москву и войны 1877 года, где ему пришлось
играть роль одного из реформаторов освобожденной Болгарии.
Они вместе покучивали, и когда я, зайдя раз
в коттедж, где
жил Фехтер, не застал его дома, то его кухарка-француженка, обрадовавшись тому, что я из Парижа и ей есть с кем отвести душу, по-французски стала мне с сокрушением рассказывать, что"Monsieur"совсем бросил"Madame"и"Madame"с дочерью (уже взрослой девицей) уехали во Францию, a"Monsieur"связался с актрисой,"толстой, рыжей англичанкой", с которой он
играл в пьесе"de се Dikkenc", как она произносила имя Диккенса, и что от этого"Dikkenc"пошло все зло, что он совратил"Monsieur", а сам он кутила и даже пьяница, как она бесцеремонно честила его.
Она
жила с своей старшей сестрой, танцовщицей Марьей Александровной, у Владимирской церкви,
в доме барона Фредерикса. Я нашел ее такой обаятельной, как и на сцене, и мое авторское чувство не мог не ласкать тот искренний интерес, с каким она отнеслась к моей пьесе. Ей сильно хотелось
сыграть роль Верочки еще
в тот же сезон, но с цензурой разговоры были долгие.
У ней, у Ростовских, у Львовых и у Молоствовых любили музыку, и мой товарищ по нижегородской гимназии Милий Балакирев (на вторую зиму мы
жили с ним
в одной квартире) сразу пошел очень ходко
в казанском обществе, получил уроки, много
играл в гостиных и сделался до переезда своего
в Петербург местным виртуозом и композитором.
«Прощай, отец… дай руку мне;
Ты чувствуешь, моя
в огне…
Знай, этот пламень с юных дней
Таяся,
жил в груди моей;
Но ныне пищи нет ему,
И он прожег свою тюрьму
И возвратится вновь к тому,
Кто всем законной чередой
Дает страданье и покой…
Но что мне
в том? — пускай
в раю,
В святом, заоблачном краю
Мой дух найдет себе приют…
Увы! — за несколько минут
Между крутых и темных скал,
Где я
в ребячестве
играл,
Я б рай и вечность променял…
— Приезжай, — продолжал он. — У нас тоже барышни наши будут; позабавитесь, на фортепьяне
сыграют. Имеем эти забавки-то. Хоть и не достоит было, да что ты с ними, с бабами-то, поделаешь!
В мире
живя, греха мирского огребатися по всяк час не можно.
У него
жила кухарка, с которой он
играл по вечерам
в свои козыри.
Он забывал, что она не служила, не
играла в карты, что у ней не было завода, что отличный стол и лучшее вино почти не имеют цены
в глазах женщины, а между тем он заставлял ее
жить этою жизнью.
За все время, пока он
живет в Дялиже, любовь к Котику была его единственной радостью и, вероятно, последней. По вечерам он
играет в клубе
в винт и потом сидит один за большим столом и ужинает. Ему прислуживает лакей Иван, самый старый и почтенный, подают ему лафит № 17, и уже все — и старшины клуба, и повар, и лакей — знают, что он любит и чего не любит, стараются изо всех сил угодить ему, а то, чего доброго, рассердится вдруг и станет стучать палкой о пол.
— То-то вот оно и есть, — повторил Иван Иваныч. — А разве то, что мы
живем в городе
в духоте,
в тесноте, пишем ненужные бумаги,
играем в винт, — разве это не футляр? А то, что мы проводим всю жизнь среди бездельников, сутяг, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор — разве это не футляр? Вот если желаете, то я расскажу вам одну очень поучительную историю.