Неточные совпадения
Все мы
знаем предание
о Бабе-яге-костяной-ноге, которая ездила в ступе и
погоняла помелом, и относим эти поездки к числу чудес, созданных народною фантазией.
—
О, ты ничего не
знаешь, Ламберт! Ты страшно, страшно необразован… но я плюю. Все равно.
О, он любит маму; он целовал ее портрет; он
прогонит ту на другое утро, а сам придет к маме; но уже будет поздно, а потому надо спасти теперь…
Во-вторых, составил довольно приблизительное понятие
о значении этих лиц (старого князя, ее, Бьоринга, Анны Андреевны и даже Версилова); третье:
узнал, что я оскорблен и грожусь отмстить, и, наконец, четвертое, главнейшее:
узнал, что существует такой документ, таинственный и спрятанный, такое письмо, которое если показать полусумасшедшему старику князю, то он, прочтя его и
узнав, что собственная дочь считает его сумасшедшим и уже «советовалась с юристами»
о том, как бы его засадить, — или сойдет с ума окончательно, или
прогонит ее из дому и лишит наследства, или женится на одной mademoiselle Версиловой, на которой уже хочет жениться и чего ему не позволяют.
Он
узнал, что жена проведала
о его «кралечке», кралечка проведала, что он женат, и
прогнала его от себя: что же он?
—
О, поди-ка — с каким гонором, сбрех только: на Кавказе-то начальник края прислал ему эту,
знаешь, книгу дневную, чтобы записывать в нее, что делал и чем занимался. Он и пишет в ней: сегодня занимался размышлением
о выгодах моего любезного отечества, завтра там — отдыхал от сих мыслей, — таким шутовским манером всю книгу и исписал!.. Ему дали генерал-майора и в отставку
прогнали.
Он не
знал также, как все это окончилось. Он застал себя стоящим в углу, куда его оттеснили, оторвав от Николаева. Бек-Агамалов поил его водой, но зубы у Ромашова судорожно стучали
о края стакана, и он боялся, как бы не откусить кусок стекла. Китель на нем был разорван под мышками и на спине, а один
погон, оторванный, болтался на тесемочке. Голоса у Ромашова не было, и он кричал беззвучно, одними губами...
Целую неделю продолжались строгости в остроге и усиленные
погони и поиски в окрестностях. Не
знаю, каким образом, но арестанты тотчас же и в точности получали все известия
о маневрах начальства вне острога. В первые дни все известия были в пользу бежавших: ни слуху ни духу, пропали, да и только. Наши только посмеивались. Всякое беспокойство
о судьбе бежавших исчезло. «Ничего не найдут, никого не поймают!» — говорили у нас с самодовольствием.
— Ах, не делайте этого! Пожалейте себя… Вы такой… славный!.. Есть в вас что-то особенное, — что? Не
знаю! Но это чувствуется… И мне кажется, вам будет ужасно трудно жить… Я уверена, что вы не пойдете обычным путем людей вашего круга… нет! Вам не может быть приятна жизнь, целиком посвященная
погоне за рублем…
о, нет! Я
знаю, — вам хочется чего-то иного… да?
— Слышал я… Его, дурака,
прогнать нужно, да — много
знает он
о семейном, нашем…
После я
узнал от самой же Blanche, что она,
прогнав князя и
узнав о плаче генерала, вздумала его утешить и зашла к нему на минутку.
Ананий Яковлев. Не
о боязни речь! А говоришь тоже, все еще думаючи, что сама в толк не возьмет ли, да по доброй воле своей на хороший путь не вступит ли… А что сделать, я, конечно, что сделаю, как только желаю и думаю. Муж глава своей жены!.. Это не любовница какая-нибудь: коли хороша, так и ладно, а нет, так и по шее
прогнал… Это дело в церкви петое: коли что нехорошее видишь, так грозой али лаской, как там
знаешь, а исправить надо.
Ефимка бывал очень доволен аристократическими воспоминаниями и обыкновенно вечером в первый праздник, не совсем трезвый, рассказывал кому-нибудь в грязной и душной кучерской, как было дело, прибавляя: «Ведь подумаешь, какая память у Михаила-то Степановича, помнит что — а ведь это сущая правда, бывало, меня заложит в салазки, а я вожу, а он-то
знай кнутиком
погоняет — ей-богу, — а сколько годов, подумаешь», и он, качая головою, развязывал онучи и засыпал на печи, подложивши свой армяк (постели он еще не успел завести в полвека), думая, вероятно,
о суете жизни человеческой и
о прочности некоторых общественных положений, например дворников.
— Я уйду навсегда из твоего дома! — выкрикивал Цирельман, задыхаясь, и его тонкие, длинные пальцы судорожно рвали ворот лапсердака. — Я уйду и не призову на твою голову отцовского проклятия, которому внимает сам Иегова; но
знай, что со мною уходит твое счастье и твой спокойный сон. Прощай, Абрам, но запомни навсегда мои последние слова: в тот день, когда твой сын
прогонит тебя от порога, ты вспомнишь
о своем отце и заплачешь
о нем…
Я во всю жизнь мою не переставал грустить
о том, что детство мое не было обставлено иначе, — и думаю, что безудержная
погоня за семейным счастием, которой я впоследствии часто предавался с таким безрассудным азартом, имела первою своею причиною сожаление
о том, что мать моя не была счастливее, — что в семье моей не было того, что зовут «совет и любовь». Я не
знал, что слово «увлечение» есть имя какого-то нашего врага.
Я не
знала, что ответить. Крошка была враг Нины, я это отлично
знала, но ведь Нина первая изменила своему слову и
прогнала меня от себя. А Крошка успокоила, обласкала да еще предлагает свою дружбу!.. Что ж тут думать,
о чем?
Там, в усадьбе, его невеста. Неужели он в ней нашел свою желанную?.. Кто
знает! Да и к чему эта
погоня за блаженством? Лучше он, что ли, своего отца, Ивана Прокофьича? А тому разве был досуг мечтать
о сладостях любви? Образы двух женщин зашли в его душу: одна — вся распаленная страстью, другая, в белом, с крыльями, вся чистая и прозрачная, как видел он ее во сне в первую ночь, проведенную с ней под одною кровлей… Живи Калерия — она бы его благословила…
Если и западет тому или другому, бедному или богатому, сомнение в разумности такой жизни, если тому и другому представится вопрос
о том, зачем эта бесцельная борьба за свое существование, которое будут продолжать мои дети, или зачем эта обманчивая
погоня за наслаждениями, которые кончаются страданиями для меня и для моих детей, то нет почти никакого вероятия, чтобы он
узнал те определения жизни, которые давным-давно даны были человечеству его великими учителями, находившимися, за тысячи лет до него, в том же положении.
Я стал ждать. Были здесь и другие врачи, призванные из запаса, — одни еще в статском платье, другие, как я, в новеньких сюртуках с блестящими
погонами. Перезнакомились. Они рассказывали мне
о невообразимой путанице, которая здесь царствует, — никто ничего не
знает, ни от кого ничего не добьешься.
«Первый встречный показался — и отец и всё забыто, и бежит к верху, причесывается и хвостом виляет, и сама на себя не похожа! Рада бросить отца! И
знала, что я замечу. Фр… фр… фр… И разве я не вижу, что этот дурень смотрит только на Бурьенку (надо ее
прогнать)! И как гордости настолько нет, чтобы понять это! Хоть не для себя, коли нет гордости, так для меня, по крайней мере. Надо ей показать, что этот болван
о ней и не думает, а только смотрит на Bourienne. Нет у ней гордости, но я покажу ей это…»