Однажды мне пришла мысль
записать речь Дерсу фонографом. Он вскоре понял, что от него требовалось, и произнес в трубку длинную сказку, которая заняла почти весь валик. Затем я переменил мембрану на воспроизводящую и завел машину снова. Дерсу, услышав свою речь, переданную ему обратно машиной, нисколько не удивился, ни один мускул на лице его не шевельнулся. Он внимательно прослушал конец и затем сказал...
Неточные совпадения
Он вообще вел себя загадочно и рассеянно, позволяя Самгину думать, что эта рассеянность — искусственна. Нередко он обрывал
речь свою среди фразы и, вынув из бокового кармана темненького пиджачка маленькую книжку в коже, прятал ее под стол, на колено свое и там что-то
записывал тонким карандашом.
— Я больше ничего не имею, — сказал прокурор председателю и, неестественно приподняв плечи, стал быстро
записывать в конспект своей
речи признание самой подсудимой, что она заходила с Симоном в пустой номер.
И товарищ прокурора тотчас же снял локоть с конторки и стал
записывать что-то. В действительности он ничего не
записывал, а только обводил пером буквы своей записки, но он видал, как прокуроры и адвокаты это делают: после ловкого вопроса вписывают в свою
речь ремарку, которая должна сокрушить противника.
К тому же мое описание вышло бы отчасти и лишним, потому что в
речах прокурора и защитника, когда приступили к прениям, весь ход и смысл всех данных и выслушанных показаний были сведены как бы в одну точку с ярким и характерным освещением, а эти две замечательные
речи я, по крайней мере местами,
записал в полноте и передам в свое время, равно как и один чрезвычайный и совсем неожиданный эпизод процесса, разыгравшийся внезапно еще до судебных прений и несомненно повлиявший на грозный и роковой исход его.
Я ее
записал всю, от слова до слова, и, поручив дальнейшие
речи другому корреспонденту «Нового времени», Прокофьеву, бросился на телеграф и дословно передал срочной телеграммой в «Новое время» всю
речь Витте.
Однажды я сказал старику, что иногда
записываю его
речи в тетрадь, где у меня уже записаны разные стихи, изречения из книг; это очень испугало начетчика, он быстро покачнулся ко мне и стал тревожно спрашивать меня...
Ольга Федотовна, живая хроника, из которой я черпаю многие сказания, касающиеся моего семейства, передавала мне об этом тягостнейшем периоде бабушкиной жизни следующее. Я
запишу это словами ее же собственной
речи, которую точно теперь слышу.
Все успокоились, все немножко подвинулись, как обыкновенно бывает, когда приготовляются слушать. Передаю здесь, насколько могу, рассказ художника; конечно, записанный, он много потеряет и потому, что трудно во всей живости передать
речь, и потому, что я не все
записал, боясь перегрузить статейку.
Услыхав такие
речи, дядя пришел в неописанное восхищение, или, лучше сказать, умиление, не столько от честного, добросовестного поступка своих крестьян, как от того, что
речи их, которые он немедленно
записал, были очень похожи на язык старинных грамот.
Крестьяне повиновались, и
речи их (они говорили оба) оказались очень сходными с теми словами, которые
записал Шишков.
Ну, не умница ли мой Домбрович? Я глупо делаю, что меньше теперь
записываю его мудрые
речи!
Я не сумею
записать здесь его
речи. У меня будет совсем не тот язык, не будет его задушевности, ни его слов. Я прибавлю от себя разные завитушки, к которым приучили меня умники.
Я
записал с его слов это место: „В самых позорных периодах жизни человеческой, — гласит
речь Грановского, — есть искупительные, видимые нам на расстоянии столетий стороны, и на дне самого грешного перед судом современников сердца таится какое-нибудь одно лучшее и чистое чувство“.