Неточные совпадения
«Увидеть барский дом нельзя ли?» —
Спросила Таня. Поскорей
К Анисье дети побежали
У ней ключи взять от сеней;
Анисья тотчас к ней явилась,
И дверь пред ними отворилась,
И Таня входит в дом пустой,
Где
жил недавно наш герой.
Она глядит: забытый в зале
Кий
на бильярде отдыхал,
На смятом канапе лежал
Манежный хлыстик. Таня дале;
Старушка ей: «А вот камин;
Здесь барин сиживал один.
Они так полюбили его, что он не видел средств, как вырваться из города; только и слышал он: «Ну, недельку, еще одну недельку
поживите с нами, Павел Иванович!» — словом, он был носим, как говорится,
на руках.
Живут они и в Петербурге, несмотря
на суровую, сумрачную его наружность.
— Мне совестно наложить
на вас такую неприятную комиссию, потому что одно изъяснение с таким человеком для меня уже неприятная комиссия. Надобно вам сказать, что он из простых, мелкопоместных дворян нашей губернии, выслужился в Петербурге, вышел кое-как в люди, женившись там
на чьей-то побочной дочери, и заважничал. Задает здесь тоны. Да у нас в губернии, слава богу, народ
живет не глупый: мода нам не указ, а Петербург — не церковь.
Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо было
жить с другом
на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня
на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай
на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего не оставила
на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и чувства, и мысли, и ум,
живут как-то вполовину,
на жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
— Направо, — сказал мужик. — Это будет тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так, то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо
на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором, то есть,
живет сам господин. Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было.
Так как вы отправитесь по тем местам, где я еще не был, так вы узнаете-с
на месте все: как там
живут мужички, где побогаче, где терпят нужду и в каком состоянье все.
Известно, что есть много
на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила
на свет, сказавши: «
Живет!» Такой же самый крепкий и
на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел
на того, с которым говорил, но всегда или
на угол печки, или
на дверь.
Ноздрев был очень рассержен за то, что потревожили его уединение; прежде всего он отправил квартального к черту, но, когда прочитал в записке городничего, что может случиться
пожива, потому что
на вечер ожидают какого-то новичка, смягчился в ту же минуту, запер комнату наскоро ключом, оделся как попало и отправился к ним.
Чуть замечал у кого один кусок, подкладывал ему тут же другой, приговаривая: «Без пары ни человек, ни птица не могут
жить на свете».
На антресолях
жила также его компатриотка, наставница двух девиц.
Я и в университете был, и слушал лекции по всем частям, а искусству и порядку
жить не только не выучился, а еще как бы больше выучился искусству побольше издерживать деньги
на всякие новые утонченности да комфорты, больше познакомился с такими предметами,
на которые нужны деньги.
Вы уж
пожили на свете довольно.
Тут
жила родственница их, дряблая старушонка, все еще ходившая всякое утро
на рынок и сушившая потом чулки свои у самовара, которая потрепала мальчика по щеке и полюбовалась его полнотою.
— Прощайте, миленькие малютки! — сказал Чичиков, увидевши Алкида и Фемистоклюса, которые занимались каким-то деревянным гусаром, у которого уже не было ни руки, ни носа. — Прощайте, мои крошки. Вы извините меня, что я не привез вам гостинца, потому что, признаюсь, не знал даже,
живете ли вы
на свете, но теперь, как приеду, непременно привезу. Тебе привезу саблю; хочешь саблю?
Герой наш, по обыкновению, сейчас вступил с нею в разговор и расспросил, сама ли она держит трактир, или есть хозяин, и сколько дает доходу трактир, и с ними ли
живут сыновья, и что старший сын холостой или женатый человек, и какую взял жену, с большим ли приданым или нет, и доволен ли был тесть, и не сердился ли, что мало подарков получил
на свадьбе, — словом, не пропустил ничего.
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку
на сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не было бы для меня большего блаженства, как
жить с вами если не в одном доме, то, по крайней мере, в самом ближайшем соседстве.
Уж тогда плохо, когда пойдут
на кулаки: уж тут толку не будет — только ворам
пожива.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге
на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела
на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало
на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим
жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна
на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться
жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса,
на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Мне как-то раз случилось
прожить две недели в казачьей станице
на левом фланге; тут же стоял батальон пехоты; офицеры собирались друг у друга поочередно, по вечерам играли в карты.
— Господа, — сказал он, — это ни
на что не похоже. Печорина надо проучить! Эти петербургские слётки всегда зазнаются, пока их не ударишь по носу! Он думает, что он только один и
жил в свете, оттого что носит всегда чистые перчатки и вычищенные сапоги.
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется
на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда
жить? а все
живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
Я надеялся, что скука не
живет под чеченскими пулями; — напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимание
на комаров, — и мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду.
Я не намекал ни разу ни о пьяном господине, ни о прежнем моем поведении, ни о Грушницком. Впечатление, произведенное
на нее неприятною сценою, мало-помалу рассеялось; личико ее расцвело; она шутила очень мило; ее разговор был остер, без притязания
на остроту,
жив и свободен; ее замечания иногда глубоки… Я дал ей почувствовать очень запутанной фразой, что она мне давно нравится. Она наклонила головку и слегка покраснела.
— Я знала, что вы здесь, — сказала она. Я сел возле нее и взял ее за руку. Давно забытый трепет пробежал по моим
жилам при звуке этого милого голоса; она посмотрела мне в глаза своими глубокими и спокойными глазами: в них выражалась недоверчивость и что-то похожее
на упрек.
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь стойте, здесь есть одна квартира, в этом же доме, от тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки. Вот
на первый раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное, можете все трое вместе
жить, и Родя с вами… Да куда ж ты, Родя?
Там была свобода и
жили другие люди, совсем непохожие
на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его.
Живет же
на квартире у портного Капернаумова, квартиру у них снимает, а Капернаумов хром и косноязычен, и все многочисленнейшее семейство его тоже косноязычное.
— А что отвечал в Москве вот лектор-то ваш
на вопрос, зачем он билеты подделывал: «Все богатеют разными способами, так и мне поскорей захотелось разбогатеть». Точных слов не помню, но смысл, что
на даровщинку, поскорей, без труда!
На всем готовом привыкли
жить,
на чужих помочах ходить, жеваное есть. Ну, а пробил час великий, тут всяк и объявился, чем смотрит…
— Ну вот и славно! — сказал он Соне, возвращаясь к себе и ясно посмотрев
на нее, — упокой господь мертвых, а живым еще
жить! Так ли? Так ли? Ведь так?
И ведь согласился же он тогда с Соней, сам согласился, сердцем согласился, что так ему одному с этаким делом
на душе не
прожить!
Так
на свете не
проживешь.
Она бы пошла
на это нарочно сама, а в четвертом и в пятом веках ушла бы в Египетскую пустыню и
жила бы там тридцать лет, питаясь кореньями, восторгами и видениями.
На канаве, не очень далеко от моста и не доходя двух домов от дома, где
жила Соня, столпилась кучка народу.
— Я Родион Романыч Раскольников, бывший студент, а
живу в доме Шиля, здесь в переулке, отсюда недалеко, в квартире нумер четырнадцать. У дворника спроси… меня знает. — Раскольников проговорил все это как-то лениво и задумчиво, не оборачиваясь и пристально смотря
на потемневшую улицу.
— Позвольте, позвольте, я с вами совершенно согласен, но позвольте и мне разъяснить, — подхватил опять Раскольников, обращаясь не к письмоводителю, а все к Никодиму Фомичу, но стараясь всеми силами обращаться тоже и к Илье Петровичу, хотя тот упорно делал вид, что роется в бумагах и презрительно не обращает
на него внимания, — позвольте и мне с своей стороны разъяснить, что я
живу у ней уж около трех лет, с самого приезда из провинции и прежде… прежде… впрочем, отчего ж мне и не признаться в свою очередь, с самого начала я дал обещание, что женюсь
на ее дочери, обещание словесное, совершенно свободное…
В ту минуту, когда все трое, Разумихин, Раскольников и она, остановились
на два слова
на тротуаре, этот прохожий, обходя их, вдруг как бы вздрогнул, нечаянно
на лету поймав слова Сони: «и спросила: господин Раскольников где
живет?» Он быстро, но внимательно оглядел всех троих, в особенности же Раскольникова, к которому обращалась Соня; потом посмотрел
на дом и заметил его.
Он уже прежде знал, что в этой квартире
жил один семейный немец, чиновник: «Стало быть, этот немец теперь выезжает, и, стало быть, в четвертом этаже, по этой лестнице и
на этой площадке, остается,
на некоторое время, только одна старухина квартира занятая.
Она, например, даже не жаловалась
на то, что от него нет писем, тогда как прежде,
живя в своем городке, только и
жила одною надеждой и одним ожиданием получить поскорее письмо от возлюбленного Роди.
Свидригайлов и недели не
жил в Петербурге, а уж все около него было
на какой-то патриархальной ноге.
— Я кто такой? Вы знаете: дворянин, служил два года в кавалерии, потом так здесь в Петербурге шлялся, потом женился
на Марфе Петровне и
жил в деревне. Вот моя биография!
Он вышел. Соня смотрела
на него как
на помешанного; но она и сама была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него в намерениях? Что это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу и говорил… говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже
жить не может… О господи!»
Ну-с; так вот: если бы вдруг все это теперь
на ваше решение отдали: тому или тем
жить на свете, то есть Лужину ли
жить и делать мерзости или умирать Катерине Ивановне? то как бы вы решили: кому из них умереть?
Рассчитывая, что Авдотья Романовна, в сущности, ведь нищая (ах, извините, я не то хотел… но ведь не все ли равно, если выражается то же понятие?), одним словом,
живет трудами рук своих, что у ней
на содержании и мать и вы (ах, черт, опять морщитесь…), я и решился предложить ей все мои деньги (тысяч до тридцати я мог и тогда осуществить) с тем, чтоб она бежала со мной хоть сюда, в Петербург.
Не явилась тоже и одна тонная дама с своею «перезрелою девой», дочерью, которые хотя и
проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались
на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги не стоят».
— Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты
на себя руки наложила, ты загубила жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы
жить духом и разумом, а кончишь
на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе идти, по одной дороге! Пойдем!
А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней
на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: «
Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь, и теплом пользуешься», а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят!
— Родя, милый мой, первенец ты мой, — говорила она, рыдая, — вот ты теперь такой же, как был маленький, так же приходил ко мне, так же и обнимал и целовал меня; еще когда мы с отцом
жили и бедовали, ты утешал нас одним уже тем, что был с нами, а как я похоронила отца, — то сколько раз мы, обнявшись с тобой вот так, как теперь,
на могилке его плакали.