Неточные совпадения
— Mon cher, — отвечал я ему, стараясь подделаться под его тон: — je meprise les femmes pour ne pas les aimer, car autrement la vie serait un melodrame trop ridicule. [Милый мой, я презираю
женщин, чтобы не любить их, потому что иначе
жизнь была бы слишком нелепой мелодрамой (фр.).]
— Прошу вас, — продолжал я тем же тоном, — прошу вас сейчас же отказаться от ваших слов; вы очень хорошо знаете, что это выдумка. Я не думаю, чтоб равнодушие
женщины к вашим блестящим достоинствам заслуживало такое ужасное мщение. Подумайте хорошенько: поддерживая ваше мнение, вы теряете право на имя благородного человека и рискуете
жизнью.
(Эта
женщина никогда не делала вопросов прямых, а всегда пускала в ход сперва улыбки и потирания рук, а потом, если надо было что-нибудь узнать непременно и верно, например: когда угодно будет Аркадию Ивановичу назначить свадьбу, то начинала любопытнейшими и почти жадными вопросами о Париже и о тамошней придворной
жизни и разве потом уже доходила по порядку и до третьей линии Васильевского острова.)
— Пропил! всё, всё пропил! — кричала в отчаянии бедная
женщина, — и платье не то! Голодные, голодные! (и, ломая руки, она указывала на детей). О, треклятая
жизнь! А вам, вам не стыдно, — вдруг набросилась она на Раскольникова, — из кабака! Ты с ним пил? Ты тоже с ним пил! Вон!
«Да, да; но ведь этим надо было начать! — думал он опять в страхе. — Троекратное „люблю“, ветка сирени, признание — все это должно быть залогом счастья всей
жизни и не повторяться у чистой
женщины. Что ж я? Кто я?» — стучало, как молотком, ему в голову.
Сначала ему снилась в этом образе будущность
женщины вообще; когда же он увидел потом, в выросшей и созревшей Ольге, не только роскошь расцветшей красоты, но и силу, готовую на
жизнь и жаждущую разумения и борьбы с
жизнью, все задатки его мечты, в нем возник давнишний, почти забытый им образ любви, и стала сниться в этом образе Ольга, и далеко впереди казалось ему, что в симпатии их возможна истина — без шутовского наряда и без злоупотреблений.
— Ну, хорошо; я солгу ей, скажу, что ты живешь ее памятью, — заключил Штольц, — и ищешь строгой и серьезной цели. Ты заметь, что сама
жизнь и труд есть цель
жизни, а не
женщина: в этом вы ошибались оба. Как она будет довольна!
— О торговле, об эманципации
женщин, о прекрасных апрельских днях, какие выпали нам на долю, и о вновь изобретенном составе против пожаров. Как это вы не читаете? Ведь тут наша вседневная
жизнь. А пуще всего я ратую за реальное направление в литературе.
Потом Штольц думал, что если внести в сонную
жизнь Обломова присутствие молодой, симпатичной, умной, живой и отчасти насмешливой
женщины — это все равно, что внести в мрачную комнату лампу, от которой по всем темным углам разольется ровный свет, несколько градусов тепла, и комната повеселеет.
— Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших
женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость…
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее
жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других
женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах
жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
В мечтах перед ним носился образ высокой, стройной
женщины, с покойно сложенными на груди руками, с тихим, но гордым взглядом, небрежно сидящей среди плющей в боскете, легко ступающей по ковру, по песку аллеи, с колеблющейся талией, с грациозно положенной на плечи головой, с задумчивым выражением — как идеал, как воплощение целой
жизни, исполненной неги и торжественного покоя, как сам покой.
Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с другими
женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым природным путем
жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.
Но это все было давно, еще в ту нежную пору, когда человек во всяком другом человеке предполагает искреннего друга и влюбляется почти во всякую
женщину и всякой готов предложить руку и сердце, что иным даже и удается совершить, часто к великому прискорбию потом на всю остальную
жизнь.
Хитрят и пробавляются хитростью только более или менее ограниченные
женщины. Они за недостатком прямого ума двигают пружинами ежедневной мелкой
жизни посредством хитрости, плетут, как кружево, свою домашнюю политику, не замечая, как вокруг их располагаются главные линии
жизни, куда они направятся и где сойдутся.
Она видит его силы, способности, знает, сколько он может, и покорно ждет его владычества. Чудная Ольга! Невозмутимая, неробкая, простая, но решительная
женщина, естественная, как сама
жизнь!
«Все изгадил! Вот настоящая ошибка! „Никогда!“ Боже! Сирени поблекли, — думал он, глядя на висящие сирени, — вчера поблекло, письмо тоже поблекло, и этот миг, лучший в моей
жизни, когда
женщина в первый раз сказала мне, как голос с неба, что есть во мне хорошего, и он поблек!..»
Две главные страсти его в
жизни были карты и
женщины; он выиграл в продолжение своей
жизни несколько миллионов и имел связи с бесчисленным числом
женщин всех сословий.
Они не знают, как он восемь лет душил мою
жизнь, душил всё, что было во мне живого, что он ни разу и не подумал о том, что я живая
женщина, которой нужна любовь.
«Варвара Андреевна, когда я был еще очень молод, я составил себе идеал
женщины, которую я полюблю и которую я буду счастлив назвать своею женой. Я прожил длинную
жизнь и теперь в первый раз встретил в вас то, чего искал. Я люблю вас и предлагаю вам руку».
Сколько раз он говорил себе, что ее любовь была счастье; и вот она любила его, как может любить
женщина, для которой любовь перевесила все блага в
жизни, ― и он был гораздо дальше от счастья, чем когда он поехал за ней из Москвы.
— Да, но без шуток, — продолжал Облонский. — Ты пойми, что
женщина, милое, кроткое, любящее существо, бедная, одинокая и всем пожертвовала. Теперь, когда уже дело сделано, — ты пойми, — неужели бросить ее? Положим: расстаться, чтобы не разрушить семейную
жизнь; но неужели не пожалеть ее, не устроить, не смягчить?
Другое: она была не только далека от светскости, но, очевидно, имела отвращение к свету, а вместе с тем знала свет и имела все те приемы
женщины хорошего общества, без которых для Сергея Ивановича была немыслима подруга
жизни.
Они чувствуют, что это что-то другое, что это не игрушка, эта
женщина дороже для меня
жизни.
Ответа не было, кроме того общего ответа, который дает
жизнь на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить потребностями дня, то есть забыться. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере, до ночи, нельзя уже вернуться к той музыке, которую пели графинчики-женщины; стало быть, надо забыться сном
жизни.
Вронский никогда не знал семейной
жизни. Мать его была в молодости блестящая светская
женщина, имевшая во время замужества, и в особенности после, много романов, известных всему свету. Отца своего он почти не помнил и был воспитан в Пажеском Корпусе.
— Ведь он уж стар был, — сказал он и переменил разговор. — Да, вот поживу у тебя месяц, два, а потом в Москву. Ты знаешь, мне Мягков обещал место, и я поступаю на службу. Теперь я устрою свою
жизнь совсем иначе, — продолжал он. — Ты знаешь, я удалил эту
женщину.
В женском вопросе он был на стороне крайних сторонников полной свободы
женщин и в особенности их права на труд, но жил с женою так, что все любовались их дружною бездетною семейною
жизнью, и устроил
жизнь своей жены так, что она ничего не делала и не могла делать, кроме общей с мужем заботы, как получше и повеселее провести время.
— А эта
женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, — моя подруга
жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из дома, — и он дернулся шеей, говоря это. — Но люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет знать, — прибавил он, возвышая голос и хмурясь, — прошу любить и уважать ее. Она всё равно что моя жена, всё равно. Так вот, ты знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот Бог, а вот порог.
И старый князь, и Львов, так полюбившийся ему, и Сергей Иваныч, и все
женщины верили, и жена его верила так, как он верил в первом детстве, и девяносто девять сотых русского народа, весь тот народ,
жизнь которого внушала ему наибольшее уважение, верили.
― Как вы гадки, мужчины! Как вы не можете себе представить, что
женщина этого не может забыть, ― говорила она, горячась всё более и более и этим открывая ему причину своего раздражения. ― Особенно
женщина, которая не может знать твоей
жизни. Что я знаю? что я знала? ― говорила она, ― то, что ты скажешь мне. А почем я знаю, правду ли ты говорил мне…
— Ах, она гадкая
женщина! Кучу неприятностей мне сделала. — Но он не рассказал, какие были эти неприятности. Он не мог сказать, что он прогнал Марью Николаевну за то, что чай был слаб, главное же, за то, что она ухаживала за ним, как за больным. ― Потом вообще теперь я хочу совсем переменить
жизнь. Я, разумеется, как и все, делал глупости, но состояние ― последнее дело, я его не жалею. Было бы здоровье, а здоровье, слава Богу, поправилось.
Как вообще нередко безукоризненно нравственные
женщины, уставшие от однообразия нравственной
жизни, она издалека не только извиняла преступную любовь, но даже завидовала ей.
Он знал очень хорошо, что в глазах этих лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной
женщины может быть смешна; но роль человека, приставшего к замужней
женщине и во что бы то ни стало положившего свою
жизнь на то, чтобы вовлечь ее в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда не может быть смешна, и поэтому он с гордою и веселою, игравшею под его усами улыбкой, опустил бинокль и посмотрел на кузину.
Он не верит и в мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это мое чувство, но он знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня
жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю как самая позорная, гадкая
женщина, — это он знает и знает, что я не в силах буду сделать этого».
Любовь к
женщине он не только не мог себе представить без брака, но он прежде представлял себе семью, а потом уже ту
женщину, которая даст ему семью. Его понятия о женитьбе поэтому не были похожи на понятия большинства его знакомых, для которых женитьба была одним из многих общежитейских дел; для Левина это было главным делом
жизни, от которогo зависело всё ее счастье. И теперь от этого нужно было отказаться!
Бывает эпоха в
жизни молодых
женщин, когда они вдруг начинают расцветать и распускаться, как летние розы; такая эпоха наступила для Фенечки.
Сама она говорила мало, но знание
жизни сказывалось в ее словах; по иным ее замечаниям Аркадий заключил, что эта молодая
женщина уже успела перечувствовать и передумать многое…
— А вот что: кружок — да это гибель всякого самобытного развития; кружок — это безобразная замена общества,
женщины,
жизни; кружок… о, да постойте; я вам скажу, что такое кружок!
В жену мою до того въелись все привычки старой девицы — Бетховен, ночные прогулки, резеда, переписка с друзьями, альбомы и прочее, — что ко всякому другому образу
жизни, особенно к
жизни хозяйки дома, она никак привыкнуть не могла; а между тем смешно же замужней
женщине томиться безыменной тоской и петь по вечерам «Не буди ты ее на заре».
«Странная
женщина, — думал Самгин, глядя на черную фигуру Спивак. — Революционерка. Вероятно — обучает Дунаева. И, наверное, все это — из боязни прожить
жизнь, как Таня Куликова».
«Нищенски мало внесли
женщины в мою
жизнь».
И живая
женщина за столом у самовара тоже была на всю
жизнь сыта: ее большое, разъевшееся тело помещалось на стуле монументально крепко, непрерывно шевелились малиновые губы, вздувались сафьяновые щеки пурпурного цвета, колыхался двойной подбородок и бугор груди.
— Оседлую и тем самым культурную
жизнь начала
женщина, — говорил он.
— Ведь эта уже одряхлела, изжита, в ней есть даже что-то безумное. Я не могу поверить, чтоб мещанская пошлость нашей
жизни окончательно изуродовала
женщину, хотя из нее сделали вешалку для дорогих платьев, безделушек, стихов. Но я вижу таких
женщин, которые не хотят — пойми! — не хотят любви или же разбрасывают ее, как ненужное.
Да, было нечто явно шаржированное и кошмарное в том, как эти полоротые бородачи, обгоняя друг друга, бегут мимо деревянных домиков, разноголосо и крепко ругаясь, покрикивая на ошарашенных баб, сопровождаемые их непрерывными причитаниями, воем. Почти все окна домов сконфуженно закрыты, и, наверное, сквозь запыленные стекла смотрят на обезумевших людей деревни привыкшие к спокойной
жизни сытенькие
женщины, девицы, тихие старички и старушки.
—
Женщины, говорит, должны принимать участие в
жизни страны как хозяйки, а не как революционерки. Русские бабы обязаны быть особенно консервативными, потому что в России мужчина — фантазер, мечтатель.
«Вот об этих русских
женщинах Некрасов забыл написать. И никто не написал, как значительна их роль в деле воспитания русской души, а может быть, они прививали народолюбие больше, чем книги людей, воспитанных ими, и более здоровое, — задумался он. — «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», — это красиво, но полезнее войти в будничную
жизнь вот так глубоко, как входят эти, простые, самоотверженно очищающие
жизнь от пыли, сора».
— Вы, Анфимьевна, — замечательная
женщина! Вы, в сущности, великий человек!
Жизнь держится кроткой и неистощимой силою таких людей, как вы! Да, это — так…
Разумеется, кое-что необходимо выдумывать, чтоб подсолить
жизнь, когда она слишком пресна, подсластить, когда горька. Но — следует найти точную меру. И есть чувства, раздувать которые — опасно. Такова, конечно, любовь к
женщине, раздутая до неудачных выстрелов из плохого револьвера. Известно, что любовь — инстинкт, так же как голод, но — кто же убивает себя от голода или жажды или потому, что у него нет брюк?