Неточные совпадения
Не ветры веют буйные,
Не мать-земля колышется —
Шумит,
поет, ругается,
Качается, валяется,
Дерется и целуется
У праздника
народ!
Крестьянам показалося,
Как вышли на пригорочек,
Что все село шатается,
Что даже церковь старую
С высокой колокольнею
Шатнуло раз-другой! —
Тут трезвому, что голому,
Неловко… Наши странники
Прошлись еще по площади
И к вечеру покинули
Бурливое село…
Долго ли, коротко ли они так жили, только в начале 1776 года в тот самый кабак, где они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир. Зашел,
выпил косушку, спросил целовальника, много ли прибавляется пьяниц, но в это самое время увидел Аленку и почувствовал, что язык
у него прилип к гортани. Однако при
народе объявить о том посовестился, а вышел на улицу и поманил за собой Аленку.
И подача голосов не введена
у нас и не может
быть введена, потому что не выражает воли
народа; но для этого
есть другие пути.
И окошенные кусты
у реки, и сама река, прежде не видная, а теперь блестящая сталью в своих извивах, и движущийся и поднимающийся
народ, и крутая стена травы недокошенного места луга, и ястреба, вившиеся над оголенным лугом, — всё это
было совершенно ново.
Был ясный морозный день.
У подъезда рядами стояли кареты, сани, ваньки, жандармы. Чистый
народ, блестя на ярком солнце шляпами, кишел
у входа и по расчищенным дорожкам, между русскими домиками с резными князьками; старые кудрявые березы сада, обвисшие всеми ветвями от снега, казалось,
были разубраны в новые торжественные ризы.
— Совсем нет: в России не может
быть вопроса рабочего. В России вопрос отношения рабочего
народа к земле; он и там
есть, но там это починка испорченного, а
у нас…
В случавшихся между братьями разногласиях при суждении о
народе Сергей Иванович всегда побеждал брата, именно тем, что
у Сергея Ивановича
были определенные понятия о
народе, его характере, свойствах и вкусах;
у Константина же Левина никакого определенного и неизменного понятия не
было, так что в этих спорах Константин всегда
был уличаем в противоречии самому себе.
— Вот это всегда так! — перебил его Сергей Иванович. — Мы, Русские, всегда так. Может
быть, это и хорошая наша черта — способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая
у нас всегда готова на языке. Я скажу тебе только, что дай эти же права, как наши земские учреждения, другому европейскому
народу, — Немцы и Англичане выработали бы из них свободу, а мы вот только смеемся.
— Но я всё-таки не знаю, что вас удивляет.
Народ стоит на такой низкой степени и материального и нравственного развития, что, очевидно, он должен противодействовать всему, что ему чуждо. В Европе рациональное хозяйство идет потому, что
народ образован; стало
быть,
у нас надо образовать
народ, — вот и всё.
Он ехал и отдохнуть на две недели и в самой святая-святых
народа, в деревенской глуши, насладиться видом того поднятия народного духа, в котором он и все столичные и городские жители
были вполне убеждены. Катавасов, давно собиравшийся исполнить данное Левину обещание побывать
у него, поехал с ним вместе.
А поболтать
было бы о чем: кругом
народ дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тут поневоле пожалеешь о том, что
у нас так мало записывают.
— В город? Да как же?.. а дом-то как оставить? Ведь
у меня
народ или вор, или мошенник: в день так оберут, что и кафтана не на чем
будет повесить.
Во время обедни
у одной из дам заметили внизу платья такое руло, [Рулó — обруч из китового уса, вшитый в юбку.] которое растопырило его на полцеркви, так что частный пристав, находившийся тут же, дал приказание подвинуться
народу подалее, то
есть поближе к паперти, чтоб как-нибудь не измялся туалет ее высокоблагородия.
— А ей-богу, так! Ведь
у меня что год, то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а
у меня
есть и самому нечего… А уж я бы за них что ни дай взял бы. Так посоветуйте вашему приятелю-то: отыщись ведь только десяток, так вот уж
у него славная деньга. Ведь ревизская душа стóит в пятистах рублях.
— Ведь вот не сыщешь, а
у меня
был славный ликерчик, если только не
выпили!
народ такие воры! А вот разве не это ли он? — Чичиков увидел в руках его графинчик, который
был весь в пыли, как в фуфайке. — Еще покойница делала, — продолжал Плюшкин, — мошенница ключница совсем
было его забросила и даже не закупорила, каналья! Козявки и всякая дрянь
было напичкались туда, но я весь сор-то повынул, и теперь вот чистенькая; я вам налью рюмочку.
Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на масленице жирной
Водились русские блины;
Два раза в год они говели;
Любили круглые качели,
Подблюдны песни, хоровод;
В день Троицын, когда
народЗевая слушает молебен,
Умильно на пучок зари
Они роняли слезки три;
Им квас как воздух
был потребен,
И за столом
у них гостям
Носили блюда по чинам.
— Что, панове? — провозгласили во весь
народ приведшие его. — Согласны ли вы, чтобы сей козак
был у нас кошевым?
Они шли с открытыми головами, с длинными чубами; бороды
у них
были отпущены. Они шли не боязливо, не угрюмо, но с какою-то тихою горделивостию; их платья из дорогого сукна износились и болтались на них ветхими лоскутьями; они не глядели и не кланялись
народу. Впереди всех шел Остап.
Посреди улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не
было, и сам кучер, слезши с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество
народу, впереди всех полицейские.
У одного из них
был в руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой,
у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
— Ведь какая складка
у всего этого
народа! — захохотал Свидригайлов, — не сознается, хоть бы даже внутри и верил чуду! Ведь уж сами говорите, что «может
быть» только случай. И какие здесь всё трусишки насчет своего собственного мнения, вы представить себе не можете, Родион Романыч! Я не про вас. Вы имеете собственное мнение и не струсили иметь его. Тем-то вы и завлекли мое любопытство.
— Вообразите, я
был у вас, ищу вас. Вообразите, она исполнила свое намерение и детей увела! Мы с Софьей Семеновной насилу их отыскали. Сама бьет в сковороду, детей заставляет плясать. Дети плачут. Останавливаются на перекрестках и
у лавочек. За ними глупый
народ бежит. Пойдемте.
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь в контору. На этот раз в ней
было очень мало
народу, стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «Может, еще можно
будет и не говорить», — мелькало в нем. Тут одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать
у бюро. В углу усаживался еще один писарь. Заметова не
было. Никодима Фомича, конечно, тоже не
было.
Дико́й. Что ж ты, украдешь, что ли,
у кого? Держите его! Этакой фальшивый мужичонка! С этим
народом какому надо
быть человеку? Я уж не знаю. (Обращаясь к
народу.) Да вы, проклятые, хоть кого в грех введете! Вот не хотел нынче сердиться, а он, как нарочно, рассердил-таки. Чтоб ему провалиться! (Сердито.) Перестал, что ль, дождик-то?
Поутру пришли меня звать от имени Пугачева. Я пошел к нему.
У ворот его стояла кибитка, запряженная тройкою татарских лошадей.
Народ толпился на улице. В сенях встретил я Пугачева: он
был одет по-дорожному, в шубе и в киргизской шапке. Вчерашние собеседники окружали его, приняв на себя вид подобострастия, который сильно противуречил всему, чему я
был свидетелем накануне. Пугачев весело со мною поздоровался и велел мне садиться с ним в кибитку.
Упрямец! ускакал!
Нет ну́жды, я тебя нечаянно сыскал,
И просим-ка со мной, сейчас, без отговорок:
У князь-Григория теперь
народу тьма,
Увидишь человек нас сорок,
Фу! сколько, братец, там ума!
Всю ночь толкуют, не наскучат,
Во-первых,
напоят шампанским на убой,
А во-вторых, таким вещам научат,
Каких, конечно, нам не выдумать с тобой.
Народу много, и все разодеты в том, что
у кого
есть лучшего.
— Ему не более пятидесяти, — вслух размышляла мать. — Он
был веселый, танцор, балагур. И вдруг ушел в
народ, к сектантам. Кажется,
у него
был неудачный роман.
— Жестокие, сатанинские слова сказал пророк Наум. Вот, юноши, куда посмотрите: кары и мести отлично разработаны
у нас, а — награды? О наградах — ничего не знаем. Данты, Мильтоны и прочие, вплоть до самого
народа нашего, ад расписали подробнейше и прегрозно, а — рай? О рае ничего нам не сказано, одно знаем: там ангелы Саваофу осанну
поют.
— Комическое — тоже имеется; это ведь сочинение длинное, восемьдесят шесть стихов. Без комического
у нас нельзя — неправда
будет. Я вот похоронил, наверное, не одну тысячу людей, а ни одних похорон без комического случая — не помню. Вернее
будет сказать, что лишь такие и памятны мне. Мы ведь и на самой горькой дороге о смешное спотыкаемся, такой
народ!
— Кричит: продавайте лес, уезжаю за границу! Какому черту я продам, когда никто ничего не знает, леса мужики жгут, все — испугались… А я — Блинова боюсь, он тут затевает что-то против меня, может
быть, хочет голубятню поджечь. На днях в манеже
был митинг «Союза русского
народа», он там орал: «Довольно!» Даже кровь из носа потекла
у идиота…
— Общество,
народ — фикции!
У нас — фикции. Вы знаете другую страну, где министры могли бы саботировать парламент — то
есть народное представительство, а?
У нас — саботируют. Уже несколько месяцев министры не посещают Думу. Эта наглость чиновников никого не возмущает. Никого. И вас не возмущает, а ведь вы…
— Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то
был. И всю жизнь ничего не умел писать, кроме каторжников, а праведный человек
у него «Идиот».
Народа он не знал, о нем не думал.
Но
есть другая группа собственников, их — большинство, они живут в непосредственной близости с
народом, они знают, чего стоит превращение бесформенного вещества материи в предметы материальной культуры, в вещи, я говорю о мелком собственнике глухой нашей провинции, о скромных работниках наших уездных городов, вы знаете, что их
у нас — сотни.
—
Был у меня сын…
Был Петр Маракуев, студент, народолюбец. Скончался в ссылке. Сотни юношей погибают, честнейших! И —
народ погибает. Курчавенький казачишка хлещет нагайкой стариков, которые по полусотне лет царей сыто кормили, епископов, вас всех, всю Русь… он их нагайкой, да! И гогочет с радости, что бьет и что убить может, а — наказан не
будет! А?
Если исключить деревянный скрип и стук газеток «Союза русского
народа», не заметно
было, чтоб провинция, пережив события 905–7 годов, в чем-то изменилась, хотя, пожалуй, можно
было отметить, что
у людей еще более окрепло сознание их права обильно и разнообразно кушать.
Было уже довольно много людей,
у которых вчерашняя «любовь к
народу» заметно сменялась страхом пред
народом, но Редозубов отличался от этих людей явным злорадством, с которым он говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств.
Должно
быть, потому, что он говорил долго,
у русского
народа не хватило терпения слушать, тысячеустое ура заглушило зычную речь, оратор повернулся к великому
народу спиной и красным затылком.
А Петр Великий навез немцев, евреев, —
у него даже будто бы министр еврей
был, — и этот навозный
народ испортил Москву жадностью.
— Но — это потому, что мы
народ метафизический.
У нас в каждом земском статистике Пифагор спрятан, и статистик наш воспринимает Маркса как Сведенборга или Якова Беме. И науку мы не можем понимать иначе как метафизику, — для меня, например, математика
суть мистика цифр, а проще — колдовство.
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых
есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о царе и
народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало
у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
— В кусочки, да! Хлебушка
у них — ни
поесть, ни посеять. А в магазее хлеб
есть, лежит. Просили они на посев — не вышло, отказали им. Вот они и решили самосильно взять хлеб силою бунта, значит. Они еще в среду хотели дело это сделать, да приехал земской, напугал. К тому же и день будний, не соберешь весь-то
народ, а сегодня — воскресенье.
— Немцы считаются самым ученым
народом в мире. Изобретательные — ватерклозет выдумали. Христиане. И вот они объявили нам войну. За что? Никто этого не знает. Мы, русские, воюем только для защиты людей.
У нас только Петр Первый воевал с христианами для расширения земли, но этот царь
был врагом бога, и
народ понимал его как антихриста. Наши цари всегда воевали с язычниками, с магометанами — татарами, турками…
— Где, батюшка, Андрей Иваныч, нынче место найдешь?
Был на двух местах, да не потрафил. Все не то теперь, не по-прежнему; хуже стало. В лакеи грамотных требуют: да и
у знатных господ нет уж этого, чтоб в передней битком набито
было народу. Всё по одному, редко где два лакея. Сапоги сами снимают с себя: какую-то машинку выдумали! — с сокрушением продолжал Захар. — Срам, стыд, пропадает барство!
Мы, то
есть прекрасные люди, в противоположность
народу, совсем не умели тогда действовать в свою пользу: напротив, всегда себе пакостили сколько возможно, и я подозреваю, что это-то и считалось
у нас тогда какой-то «высшей и нашей же пользой», разумеется в высшем смысле.
И те и другие подозрительны, недоверчивы: спасаются от опасностей за системой замкнутости, как за каменной стеной;
у обоих одна и та же цивилизация, под влиянием которой оба
народа, как два брата в семье, росли, развивались, созревали и состарелись. Если бы эта цивилизация
была заимствована японцами от китайцев только по соседству, как от чужого племени, то отчего же манчжуры и другие
народы кругом остаются до сих пор чуждыми этой цивилизации, хотя они еще ближе к Китаю, чем Япония?
И простой и непростой
народ — все
были одеты в белые бумажные, или травяные (grasscloth), широкие халаты, под которыми надеты
были другие, заменявшие белье; кроме того, на всех надето
было что-то вроде шаровар из тех же материй, как халаты,
у высших белые и чистые, а
у низших белые, но грязные.
Нас попросили отдохнуть и
выпить чашку чаю в ожидании, пока
будет готов обед. Ну, слава Богу! мы среди живых людей: здесь
едят. Японский обед! С какой жадностью читал я, бывало, описание чужих обедов, то
есть чужих
народов, вникал во все мелочи, говорил, помните, и вам, как бы желал пообедать
у китайцев,
у японцев! И вот и эта мечта моя исполнилась. Я pique-assiette [блюдолиз, прихлебатель — фр.] от Лондона до Едо. Что
будет, как подадут, как сядут — все это занимало нас.
Там то же почти, что и в Чуди: длинные, загороженные каменными, массивными заборами улицы с густыми, прекрасными деревьями: так что идешь по аллеям.
У ворот домов стоят жители. Они, кажется, немного перестали бояться нас, видя, что мы ничего худого им не делаем. В городе, при таком большом народонаселении,
было живое движение. Много
народа толпилось, ходило взад и вперед; носили тяжести, и довольно большие, особенно женщины.
У некоторых
были дети за спиной или за пазухой.
И опять могло случиться, что первобытный, общий язык того и другого
народа —
у китайцев так и остался китайским, а
у японцев мог смешаться с языком quasi-малайцев или тех островитян, которых они застали на Нипоне, Киузиу и других островах и которые могли
быть, пожалуй, и курильцы.
Сегодня я проехал мимо полыньи: несмотря на лютый мороз, вода не мерзнет, и облако черного пара, как дым, клубится над ней. Лошади храпят и пятятся. Ямщик франт попался, в дохе, в шапке с кистью, и везет плохо. Лицо
у него нерусское. Вообще здесь смесь в
народе. Жители по Лене состоят и из крестьян, и из сосланных на поселение из разных наций и сословий; между ними
есть и жиды, и поляки,
есть и из якутов. Жидов здесь любят: они торгуют, дают движение краю.