Неточные совпадения
Хлестаков. Я, признаюсь,
литературой существую. У меня дом первый
в Петербурге. Так уж и известен: дом Ивана Александровича. (Обращаясь ко всем.)Сделайте милость, господа, если
будете в Петербурге, прошу, прошу ко мне. Я ведь тоже балы даю.
Но прошла неделя, другая, третья, и
в обществе не
было заметно никакого впечатления; друзья его, специалисты и ученые, иногда, очевидно из учтивости, заговаривали о ней. Остальные же его знакомые, не интересуясь книгой ученого содержания, вовсе не говорили с ним о ней. И
в обществе,
в особенности теперь занятом другим,
было совершенное равнодушие.
В литературе тоже
в продолжение месяца не
было ни слова о книге.
Для чего этим трем барышням нужно
было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они
в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской
литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего
в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали
в коляске к Тверскому бульвару
в своих атласных шубках — Долли
в длинной, Натали
в полудлинной, а Кити
в совершенно короткой, так что статные ножки ее
в туго-натянутых красных чулках
были на всем виду; для чего им,
в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно
было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось
в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось,
было прекрасно, и
был влюблен именно
в эту таинственность совершавшегося.
И мало того: лет двадцать тому назад он нашел бы
в этой
литературе признаки борьбы с авторитетами, с вековыми воззрениями, он бы из этой борьбы понял, что
было что-то другое; но теперь он прямо попадает на такую,
в которой даже не удостоивают спором старинные воззрения, а прямо говорят: ничего нет, évolution, подбор, борьба за существование, — и всё.
Он прочел все, что
было написано во Франции замечательного по части философии и красноречия
в XVIII веке, основательно знал все лучшие произведения французской
литературы, так что мог и любил часто цитировать места из Расина, Корнеля, Боало, Мольера, Монтеня, Фенелона; имел блестящие познания
в мифологии и с пользой изучал, во французских переводах, древние памятники эпической поэзии, имел достаточные познания
в истории, почерпнутые им из Сегюра; но не имел никакого понятия ни о математике, дальше арифметики, ни о физике, ни о современной
литературе: он мог
в разговоре прилично умолчать или сказать несколько общих фраз о Гете, Шиллере и Байроне, но никогда не читал их.
— Нет, вы вот что сообразите, — закричал он, — назад тому полчаса мы друг друга еще и не видывали, считаемся врагами, между нами нерешенное дело
есть; мы дело-то бросили и эвона
в какую
литературу заехали! Ну, не правду я сказал, что мы одного поля ягоды?
— Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как думаешь — если выпустить сборник о Толстом, а? У меня
есть кое-какие знакомства
в литературе. Может — и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет работал человек, приобрел всемирную славу, а — покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», — что это значит, а? Хотел молчать, но — не мог? Но — почему не мог?
«Да, — соображал Самгин. — Возможно, что где-то действует Кутузов. Если не арестован
в Москве
в числе «семерки» ЦК. Еврейка эта, видимо, злое существо. Большевичка. Что такое Шемякин? Таисья, конечно, уйдет к нему. Если он позовет ее. Нет,
будет полезнее, если я займусь
литературой. Газета не уйдет. Когда я приобрету имя
в литературе, — можно
будет подумать и о газете. Без Дронова. Да, да, без него…»
— Все, брат, как-то тревожно скучают, — сказал он, хмурясь, взъерошивая волосы рукою. — По
литературе не видно, чтобы
в прошлом люди испытывали такую странную скуку. Может
быть, это — не скука?
— Пригласил вас, чтоб лично вручить бумаги ваши, — он постучал тупым пальцем по стопке бумаг, но не подвинул ее Самгину, продолжая все так же: — Кое-что прочитал и без комплиментов скажу — оч-чень интересно! Зрелые мысли, например: о необходимости консерватизма
в литературе. Действительно, батенька, черт знает как начали писать; смеялся я, читая отмеченные вами примерчики: «
В небеса запустил ананасом,
поет басом» — каково?
— Не склеилась у нас беседа, Самгин! А я чего-то ждал. Я, брат, все жду чего-то. Вот, например, попы, — я ведь серьезно жду, что попы что-то скажут. Может
быть, они скажут: «Да
будет — хуже, но — не так!» Племя — талантливое! Сколько замечательных людей выдвинуло оно
в науку,
литературу, — Белинские, Чернышевские, Сеченовы…
— Фельетонист у нас
будет опытный, это — Робинзон, известность. Нужен литературный критик, человек здорового ума. Необходима борьба с болезненными течениями
в современной
литературе. Вот такого сотрудника — не вижу.
— XIX век — век пессимизма, никогда еще
в литературе и философии не
было столько пессимистов, как
в этом веке. Никто не пробовал поставить вопрос:
в чем коренится причина этого явления? А она — совершенно очевидна: материализм! Да, именно — он! Материальная культура не создает счастья, не создает. Дух не удовлетворяется количеством вещей, хотя бы они
были прекрасные. И вот здесь — пред учением Маркса встает неодолимая преграда.
Клим Иванович Самгин
пил чай, заставляя себя беседовать с Розой Грейман о текущей
литературе, вслушиваясь
в крики спорящих, отмечал у них стремление задеть друг друга, соображал...
В числе его странностей
был интерес к
литературе контрреволюционной, он знал множество различных брошюр, романов и почему-то настойчиво просвещал патрона...
Самгин молчал. Да, политического руководства не
было, вождей — нет. Теперь, после жалобных слов Брагина, он понял, что чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей — нет, партии социалистов никакой роли не играют
в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, — благодушные люди, которым
литература привила с детства «любовь к народу». Вот кто они, не больше.
Чтение художественной
литературы было его насущной потребностью, равной привычке курить табак. Книги обогащали его лексикон, он умел ценить ловкость и звучность словосочетаний, любовался разнообразием словесных одежд одной и той же мысли у разных авторов, и особенно ему нравилось находить общее
в людях, казалось бы, несоединимых. Читая кошачье мурлыканье Леонида Андреева, которое почти всегда переходило
в тоскливый волчий вой, Самгин с удовольствием вспоминал басовитую воркотню Гончарова...
— Очень умные оба, — сказала она и кратко сообщила, что работа
в городе идет довольно успешно,
есть своя маленькая типография, но, разумеется, не хватает
литературы, мало денег.
Она закрыла глаза, как бы вспоминая давно прошедшее, а Самгин подумал: зачем нужно
было ей толкаться среди рабочих, ей, щеголихе, влюбленной
в книги Пьера Луиса, поклоннице эротической
литературы, восхищавшейся холодной чувственностью стихов Брюсова.
Социалисты бесцеремонно, даже дерзко высмеивают либералов, а либералы держатся так, как будто чувствуют себя виноватыми
в том, что не могут
быть социалистами. Но они помогают революционной молодежи, дают деньги, квартиры для собраний, даже хранят у себя нелегальную
литературу.
— Да, это — закон: когда жизнь становится особенно трагической —
литература отходит к идеализму, являются романтики, как
было в конце восемнадцатого века…
— Новое течение
в литературе нашей — весьма показательно. Говорят, среди этих символистов, декадентов
есть талантливые люди. Литературный декаданс указывал бы на преждевременное вырождение класса, но я думаю, что у нас декадентство явление подражательное, юнцы наши подражают творчеству жертв и выразителей психического распада буржуазной Европы. Но, разумеется, когда подрастут — выдумают что-нибудь свое.
— Вопрос о путях интеллигенции — ясен: или она идет с капиталом, или против его — с рабочим классом. А ее роль катализатора
в акциях и реакциях классовой борьбы — бесплодная, гибельная для нее роль… Да и смешная. Бесплодностью и, должно
быть, смутно сознаваемой гибельностью этой позиции Ильич объясняет тот смертный визг и вой, которым столь богата текущая
литература. Правильно объясняет. Читал я кое-что, — Андреева, Мережковского и прочих, — черт знает, как им не стыдно? Детский испуг какой-то…
Он знал каждое движение ее тела, каждый вздох и стон, знал всю, не очень богатую, игру ее лица и
был убежден, что хорошо знает суетливый ход ее фраз, которые она не очень осторожно черпала из модной
литературы и часто беспомощно путалась
в них, впадая
в смешные противоречия.
В конце концов художественная
литература являлась пред ним как собеседник неглупый, иногда — очень интересный, собеседник, с которым можно
было спорить молча, молча смеяться над ним и не верить ему.
Он кончил портрет Марфеньки и исправил литературный эскиз Наташи, предполагая вставить его
в роман впоследствии, когда раскинется и округлится у него
в голове весь роман, когда явится «цель и необходимость» создания, когда все лица выльются каждое
в свою форму, как живые, дохнут, окрасятся колоритом жизни и все свяжутся между собою этою «необходимостью и целью» — так что, читая роман, всякий скажет, что он
был нужен, что его недоставало
в литературе.
В новых
литературах, там, где не
было древних форм, признавал только одну высокую поэзию, а тривиального, вседневного не любил; любил Данте, Мильтона, усиливался прочесть Клопштока — и не мог. Шекспиру удивлялся, но не любил его; любил Гете, но не романтика Гете, а классика, наслаждался римскими элегиями и путешествиями по Италии больше, нежели Фаустом, Вильгельма Мейстера не признавал, но знал почти наизусть Прометея и Тасса.
— Вот видите: мне хочется пройти с Марфенькой практически историю
литературы и искусства. Не пугайтесь, — поспешил он прибавить, заметив, что у ней на лице показался какой-то туман, — курс весь
будет состоять
в чтении и разговорах… Мы
будем читать все, старое и новое, свое и чужое, — передавать друг другу впечатления, спорить… Это займет меня, может
быть, и вас. Вы любите искусство?
С Райским говорила о
литературе; он заметил из ее разговоров, что она должна
была много читать, стал завлекать ее дальше
в разговор, они читали некоторые книги вместе, но непостоянно.
В трехнедельный переезд до Англии я, конечно, слышал часть этих выражений, но пропускал мимо ушей, не предвидя, что они,
в течение двух-трех лет,
будут моей почти единственной
литературой.
Мы пошли по улицам, зашли
в контору нашего банкира, потом
в лавки. Кто покупал книги, кто заказывал себе платье, обувь, разные вещи. Книжная торговля здесь довольно значительна; лавок много; главная из них, Робертсона, помещается на большой улице. Здесь
есть своя самостоятельная
литература. Я видел много периодических изданий, альманахов, стихи и прозу, карты и гравюры и купил некоторые изданные здесь сочинения собственно о Капской колонии.
В книжных лавках продаются и все письменные принадлежности.
— Что же тут дурного? Я вам
в нашей
литературе укажу на проект одного немецкого писателя, который прямо предлагает, чтобы это не считалось преступлением, и возможен
был брак между мужчинами, — сказал Сковородников, жадно с всхлюпыванием затягиваясь смятой папиросой, которую он держал между корнями пальцев у ладони, и громко захохотал.
Русская
литература XIX
в. всегда
была литературой служения и учительства.
Такие великие явления мировой культуры, как греческая трагедия или культурный ренессанс, как германская культура XIX
в. или русская
литература XIX
в., совсем не
были порождениями изолированного индивидуума и самоуслаждением творцов, они
были явлением свободного творческого духа.
Он сам изобличил свою психологию
в гениальной книге «Уединенное», которая должна
была бы
быть последней книгой его жизни и которая навсегда останется
в русской
литературе.
Подобного поклонения государственной силе, как мистическому факту истории, еще не
было в русской
литературе.
Я вам также забыл сказать, что
в течение первого года после моего брака я от скуки попытался
было пуститься
в литературу и даже послал статейку
в журнал, если не ошибаюсь, повесть; но через несколько времени получил от редактора учтивое письмо,
в котором, между прочим,
было сказано, что мне
в уме невозможно отказать, но
в таланте должно, а что
в литературе только талант и нужен.
Я тут же познакомилась с некоторыми из девушек; Вера Павловна сказала цель моего посещения: степень их развития
была неодинакова; одни говорили уже совершенно языком образованного общества,
были знакомы с
литературою, как наши барышни, имели порядочные понятия и об истории, и о чужих землях, и обо всем, что составляет обыкновенный круг понятий барышень
в нашем обществе; две
были даже очень начитаны.
Может,
в конце прошлого и начале нашего века
была в аристократии закраинка русских иностранцев, оборвавших все связи с народной жизнью; но у них не
было ни живых интересов, ни кругов, основанных на убеждениях, ни своей
литературы.
Славное
было время, события неслись быстро. Едва худощавая фигура Карла Х успела скрыться за туманами Голируда, Бельгия вспыхнула, трон короля-гражданина качался, какое-то горячее, революционное дуновение началось
в прениях,
в литературе. Романы, драмы, поэмы — все снова сделалось пропагандой, борьбой.
Наш небольшой кружок собирался часто то у того, то у другого, всего чаще у меня. Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый деятельный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний; каждый передавал прочтенное и узнанное, споры обобщали взгляд, и выработанное каждым делалось достоянием всех. Ни
в одной области ведения, ни
в одной
литературе, ни
в одном искусстве не
было значительного явления, которое не попалось бы кому-нибудь из нас и не
было бы тотчас сообщено всем.
Когда мы возвратились из ссылки, уже другая деятельность закипала
в литературе,
в университете,
в самом обществе. Это
было время Гоголя и Лермонтова, статей Белинского, чтений Грановского и молодых профессоров.
Белинского имя
было достаточно, чтоб обогатить два прилавка и сосредоточить все лучшее
в русской
литературе в тех редакциях,
в которых он принимал участие, —
в то время как талант Киреевского и участие Хомякова не могли дать ни ходу, ни читателей «Москвитянину».
К концу тяжелой эпохи, из которой Россия выходит теперь, когда все
было прибито к земле, одна официальная низость громко говорила,
литература была приостановлена и вместо науки преподавали теорию рабства, ценсура качала головой, читая притчи Христа, и вымарывала басни Крылова, —
в то время, встречая Грановского на кафедре, становилось легче на душе. «Не все еще погибло, если он продолжает свою речь», — думал каждый и свободнее дышал.
Круг Станкевича должен
был неминуемо распуститься. Он свое сделал — и сделал самым блестящим образом; влияние его на всю
литературу и на академическое преподавание
было огромно, — стоит назвать Белинского и Грановского;
в нем сложился Кольцов, к нему принадлежали Боткин, Катков и проч. Но замкнутым кругом он оставаться не мог, не перейдя
в немецкий доктринаризм, — живые люди из русских к нему не способны.
Бытописателей изображаемого мною времени являлось
в нашей
литературе довольно много; но я могу утверждать смело, что воспоминания их приводят к тем же выводам, как и мои.
Быть может, окраска иная, но факты и существо их одни и те же, а фактов ведь ничем не закрасишь.
Французы же слишком оставались
в литературе и литературных отражениях, слишком
были закованы
в культуре, и притом
в своей французской культуре.
Он должен
был прежде всего выразить кризис миросозерцания интеллигенции, духовные искания того времени, идеализм, движение к христианству, новое религиозное сознание и соединить это с новыми течениями
в литературе, которые не находили себе места
в старых журналах, и с политикой левого крыла Союза освобождения, с участием более свободных социалистов.
Он
был, прежде всего, человеком
литературы, и духовные темы он ставил через
литературу и
в литературе.
Неловко
было громить
в литературе в качестве «реакционеров» тех, с которыми вместе
в освобожденческих группах обсуждались освободительные планы.