Неточные совпадения
С ними происходило что-то совсем необыкновенное. Постепенно, в глазах у всех солдатики начали наливаться кровью. Глаза их, доселе неподвижные, вдруг стали вращаться и выражать гнев; усы, нарисованные вкривь и вкось, встали на свои места и начали шевелиться; губы, представлявшие тонкую розовую черту, которая от бывших дождей почти уже смылась, оттопырились и изъявляли намерение нечто
произнести. Появились ноздри, о которых прежде и в помине не
было, и начали раздуваться и свидетельствовать о нетерпении.
Как бы то ни
было, но Беневоленский настолько огорчился отказом, что удалился в дом купчихи Распоповой (которую уважал за искусство печь пироги с начинкой) и, чтобы дать исход пожиравшей его жажде умственной деятельности, с упоением предался сочинению проповедей. Целый месяц во всех городских церквах читали попы эти мастерские проповеди, и целый месяц вздыхали глуповцы, слушая их, — так чувствительно они
были написаны! Сам градоначальник учил попов, как
произносить их.
И Дунька и Матренка бесчинствовали несказанно. Выходили на улицу и кулаками сшибали проходящим головы, ходили в одиночку на кабаки и разбивали их, ловили молодых парней и прятали их в подполья,
ели младенцев, а у женщин вырезали груди и тоже
ели. Распустивши волоса по ветру, в одном утреннем неглиже, они бегали по городским улицам, словно исступленные, плевались, кусались и
произносили неподобные слова.
Бородавкин чувствовал, как сердце его, капля по капле, переполняется горечью. Он не
ел, не
пил, а только
произносил сквернословия, как бы питая ими свою бодрость. Мысль о горчице казалась до того простою и ясною, что непонимание ее нельзя
было истолковать ничем иным, кроме злонамеренности. Сознание это
было тем мучительнее, чем больше должен
был употреблять Бородавкин усилий, чтобы обуздывать порывы страстной натуры своей.
Однако ж покуда устав еще утвержден не
был, а следовательно, и от стеснений уклониться
было невозможно. Через месяц Бородавкин вновь созвал обывателей и вновь закричал. Но едва успел он
произнести два первых слога своего приветствия ("об оных, стыда ради, умалчиваю", — оговаривается летописец), как глуповцы опять рассыпались, не успев даже встать на колени. Тогда только Бородавкин решился пустить в ход настоящую цивилизацию.
— Да… нет, постой. Послезавтра воскресенье, мне надо
быть у maman, — сказал Вронский, смутившись, потому что, как только он
произнес имя матери, он почувствовал на себе пристальный подозрительный взгляд. Смущение его подтвердило ей ее подозрения. Она вспыхнула и отстранилась от него. Теперь уже не учительница Шведской королевы, а княжна Сорокина, которая жила в подмосковной деревне вместе с графиней Вронской, представилась Анне.
Когда она проснулась на другое утро, первое, что представилось ей,
были слова, которые она сказала мужу, и слова эти ей показались так ужасны, что она не могла понять теперь, как она могла решиться
произнести эти странные грубые слова, и не могла представить себе того, что из этого выйдет.
Левин не верил своему слуху, но нельзя
было сомневаться: крик затих, и слышалась тихая суетня, шелест и торопливые дыхания, и ее прерывающийся, живой и нежный, счастливый голос тихо
произнес: «кончено».
— Что вам угодно? —
произнесла она дрожащим голосом, бросая кругом умоляющий взгляд. Увы! ее мать
была далеко, и возле никого из знакомых ей кавалеров не
было; один адъютант, кажется, все это видел, да спрятался за толпой, чтоб не
быть замешану в историю.
«При смерти на одре привел Бог заплакать», —
произнес он слабым голосом и тяжело вздохнул, услышав о Чичикове, прибавя тут же: «Эх, Павлуша! вот как переменяется человек! ведь какой
был благонравный, ничего буйного, шелк!
Герой, однако же, совсем этого не замечал, рассказывая множество приятных вещей, которые уже случалось ему
произносить в подобных случаях в разных местах: именно в Симбирской губернии у Софрона Ивановича Беспечного, где
были тогда дочь его Аделаида Софроновна с тремя золовками: Марьей Гавриловной, Александрой Гавриловной и Адельгейдой Гавриловной; у Федора Федоровича Перекроева в Рязанской губернии; у Фрола Васильевича Победоносного в Пензенской губернии и у брата его Петра Васильевича, где
были свояченица его Катерина Михайловна и внучатные сестры ее Роза Федоровна и Эмилия Федоровна; в Вятской губернии у Петра Варсонофьевича, где
была сестра невестки его Пелагея Егоровна с племянницей Софьей Ростиславной и двумя сводными сестрами — Софией Александровной и Маклатурой Александровной.
— Признаюсь, я тоже, —
произнес Чичиков, — не могу понять, если позволите так заметить, не могу понять, как при такой наружности, как ваша, скучать. Конечно, могут
быть причины другие: недостача денег, притесненья от каких-нибудь злоумышленников, как
есть иногда такие, которые готовы покуситься даже на самую жизнь.
— Да не найдешь слов с вами! Право, словно какая-нибудь, не говоря дурного слова, дворняжка, что лежит на сене: и сама не
ест сена, и другим не дает. Я хотел
было закупать у вас хозяйственные продукты разные, потому что я и казенные подряды тоже веду… — Здесь он прилгнул, хоть и вскользь, и без всякого дальнейшего размышления, но неожиданно удачно. Казенные подряды подействовали сильно на Настасью Петровну, по крайней мере, она
произнесла уже почти просительным голосом...
Смотря долго на имена их, он умилился духом и, вздохнувши,
произнес: «Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! что вы, сердечные мои, поделывали на веку своем? как перебивались?» И глаза его невольно остановились на одной фамилии: это
был известный Петр Савельев Неуважай-Корыто, принадлежавший когда-то помещице Коробочке.
Это успокоило Плюшкина. Заметно
было, что он придумывал что-то сделать, и точно, взявши ключи, приблизился к шкафу и, отперши дверцу, рылся долго между стаканами и чашками и наконец
произнес...
Председатель, который
был премилый человек, когда развеселялся, обнимал несколько раз Чичикова,
произнеся в излиянии сердечном: «Душа ты моя! маменька моя!» — и даже, щелкнув пальцами, пошел приплясывать вокруг него, припевая известную песню: «Ах ты такой и этакой камаринский мужик».
Все, что ни
было, обратилось к нему навстречу, кто с картами в руках, кто на самом интересном пункте разговора
произнесши: «а нижний земский суд отвечает на это…», но что такое отвечает земский суд, уж это он бросил в сторону и спешил с приветствием к нашему герою.
И наврет совершенно без всякой нужды: вдруг расскажет, что у него
была лошадь какой-нибудь голубой или розовой шерсти, и тому подобную чепуху, так что слушающие наконец все отходят,
произнесши: «Ну, брат, ты, кажется, уж начал пули лить».
Не откладывая, принялся он немедленно за туалет, отпер свою шкатулку, налил в стакан горячей воды, вынул щетку и мыло и расположился бриться, чему, впрочем, давно
была пора и время, потому что, пощупав бороду рукою и взглянув в зеркало, он уже
произнес: «Эк какие пошли писать леса!» И в самом деле, леса не леса, а по всей щеке и подбородку высыпал довольно густой посев.
Казалось, он
был настроен к сердечным излияниям; не без чувства и выражения
произнес он наконец следующие слова: — Если б вы знали, какую услугу оказали сей, по-видимому, дрянью человеку без племени и роду!
Губернаторша
произнесла несколько ласковым и лукавым голосом с приятным потряхиванием головы: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..» В точности не могу передать слов губернаторши, но
было сказано что-то исполненное большой любезности, в том духе, в котором изъясняются дамы и кавалеры в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона, в духе того, что «неужели овладели так вашим сердцем, что в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».
Сонечка занимала все мое внимание: я помню, что, когда Володя, Этьен и я разговаривали в зале на таком месте, с которого видна
была Сонечка и она могла видеть и слышать нас, я говорил с удовольствием; когда мне случалось сказать, по моим понятиям, смешное или молодецкое словцо, я
произносил его громче и оглядывался на дверь в гостиную; когда же мы перешли на другое место, с которого нас нельзя
было ни слышать, ни видеть из гостиной, я молчал и не находил больше никакого удовольствия в разговоре.
Долго бессмысленно смотрел я в книгу диалогов, но от слез, набиравшихся мне в глаза при мысли о предстоящей разлуке, не мог читать; когда же пришло время говорить их Карлу Иванычу, который, зажмурившись, слушал меня (это
был дурной признак), именно на том месте, где один говорит: «Wo kommen Sie her?», [Откуда вы идете? (нем.)] а другой отвечает: «Ich komme vom Kaffe-Hause», [Я иду из кофейни (нем.).] — я не мог более удерживать слез и от рыданий не мог
произнести: «Haben Sie die Zeitung nicht gelesen?» [Вы не читали газеты? (нем.)]
— Ясные паны! —
произнес жид. — Таких панов еще никогда не видывано. Ей-богу, никогда. Таких добрых, хороших и храбрых не
было еще на свете!.. — Голос его замирал и дрожал от страха. — Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее! Те совсем не наши, те, что арендаторствуют на Украине! Ей-богу, не наши! То совсем не жиды: то черт знает что. То такое, что только поплевать на него, да и бросить! Вот и они скажут то же. Не правда ли, Шлема, или ты, Шмуль?
— Как? чтобы запорожцы
были с вами братья? —
произнес один из толпы. — Не дождетесь, проклятые жиды! В Днепр их, панове! Всех потопить, поганцев!
Что почувствовал старый Тарас, когда увидел своего Остапа? Что
было тогда в его сердце? Он глядел на него из толпы и не проронил ни одного движения его. Они приблизились уже к лобному месту. Остап остановился. Ему первому приходилось
выпить эту тяжелую чашу. Он глянул на своих, поднял руку вверх и
произнес громко...
Бледен как полотно
был Андрий; видно
было, как тихо шевелились уста его и как он
произносил чье-то имя; но это не
было имя отчизны, или матери, или братьев — это
было имя прекрасной полячки. Тарас выстрелил.
— Ну, полноте, кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает? — с страшною фамильярностию
произнес вдруг Порфирий. Даже в интонации его голоса
было на этот раз нечто уж особенно ясное.
Сообразив, должно
быть, по некоторым, весьма, впрочем, резким, данным, что преувеличенно-строгою осанкой здесь, в этой «морской каюте», ровно ничего не возьмешь, вошедший господин несколько смягчился и вежливо, хотя и не без строгости,
произнес, обращаясь к Зосимову и отчеканивая каждый слог своего вопроса...
С мучением перенес он эту минуту и уж, конечно, если бы можно
было сейчас, одним только желанием, умертвить Раскольникова, то Петр Петрович немедленно
произнес бы это желание.
— Очень хорошо… все как следует, — вяло
произнес он. —
Ел что-нибудь?
«
Был же болен некто Лазарь, из Вифании…» —
произнесла она, наконец, с усилием, но вдруг, с третьего слова, голос зазвенел и порвался, как слишком натянутая струна. Дух пресекло, и в груди стеснилось.
«Довольно! —
произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!..
Есть жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла еще моя жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесное и — довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и света теперь и… и воли, и силы… и посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее. — А ведь я уже соглашался жить на аршине пространства!
— Надо бы так устроить жизнь, чтобы каждое мгновение в ней
было значительно, —
произнес задумчиво Аркадий.
Он совсем окоченел от глупости и важности,
произносит все екак ю: тюпюрь, обюспючюн,но тоже женился и взял порядочное приданое за своею невестой, дочерью городского огородника, которая отказала двум хорошим женихам только потому, что у них часов не
было: а у Петра не только
были часы — у него
были лаковые полусапожки.
— Я люблю комфорт жизни, —
произнес с важностию Ситников. — Это не мешает мне
быть либералом.
Народу
было пропасть, и в кавалерах не
было недостатка; штатские более теснились вдоль стен, но военные танцевали усердно, особенно один из них, который прожил недель шесть в Париже, где он выучился разным залихватским восклицаньям вроде: «Zut», «Ah fichtrrre», «Pst, pst, mon bibi» [«Зют», «Черт возьми», «Пст, пст, моя крошка» (фр.).] и т.п. Он
произносил их в совершенстве, с настоящим парижским шиком,и в то же время говорил «si j’aurais» вместо «si j’avais», [Неправильное употребление условного наклонения вместо прошедшего: «если б я имел» (фр.).] «absolument» [Безусловно (фр.).] в смысле: «непременно», словом, выражался на том великорусско-французском наречии, над которым так смеются французы, когда они не имеют нужды уверять нашу братью, что мы говорим на их языке, как ангелы, «comme des anges».
— Вы продолжаете шутить, —
произнес, вставая со стула, Павел Петрович. — Но после любезной готовности, оказанной вами, я не имею права
быть на вас в претензии… Итак, все устроено… Кстати, пистолетов у вас нет?
— Вы говорите, он избегал вас, —
произнес он с холодною усмешкой, — но, вероятно, для вас не осталось тайной, что он
был в вас влюблен?
— Ведь вы свободны, —
произнес немного погодя Базаров. Больше ничего нельзя
было разобрать; шаги удалились… все затихло.
— Н… нет, —
произнес с запинкой Николай Петрович и потер себе лоб. — Надо
было прежде… Здравствуй, пузырь, — проговорил он с внезапным оживлением и, приблизившись к ребенку, поцеловал его в щеку; потом он нагнулся немного и приложил губы к Фенечкиной руке, белевшей, как молоко, на красной рубашечке Мити.
— Напрасно ж она стыдится. Во-первых, тебе известен мой образ мыслей (Аркадию очень
было приятно
произнести эти слова), а во-вторых — захочу ли я хоть на волос стеснять твою жизнь, твои привычки? Притом, я уверен, ты не мог сделать дурной выбор; если ты позволил ей жить с тобой под одною кровлей, стало
быть она это заслуживает: во всяком случае, сын отцу не судья, и в особенности я, и в особенности такому отцу, который, как ты, никогда и ни в чем не стеснял моей свободы.
Николай Петрович попал в мировые посредники и трудится изо всех сил; он беспрестанно разъезжает по своему участку;
произносит длинные речи (он придерживается того мнения, что мужичков надо «вразумлять», то
есть частым повторением одних и тех же слов доводить их до истомы) и все-таки, говоря правду, не удовлетворяет вполне ни дворян образованных, говорящих то с шиком, то с меланхолией о манципации (
произнося ан в нос), ни необразованных дворян, бесцеремонно бранящих «евту мунципацию».
Одинцова
произнесла весь этот маленький спич [Спич (англ.) — речь, обычно застольная, по поводу какого-либо торжества.] с особенною отчетливостью, словно она наизусть его выучила; потом она обратилась к Аркадию. Оказалось, что мать ее знавала Аркадиеву мать и
была даже поверенною ее любви к Николаю Петровичу. Аркадий с жаром заговорил о покойнице; а Базаров между тем принялся рассматривать альбомы. «Какой я смирненький стал», — думал он про себя.
— Базаров чуть
было не
произнес своего любимого слова «романтизм», да удержался и сказал: — вздор.
Издали длинная и тощая фигура Кумова казалась комически заносчивой, — так смешно
было вздернуто его лицо, но вблизи становилось понятно, что он «задирает нос» только потому, что широкий его затылок, должно
быть, неестественно тяжел; Кумов
был скромен, застенчив, говорил глуховатым баском, немножко шепеляво и всегда говорил стоя; даже
произнося коротенькие фразы, он привставал со стула, точно школьник.
— Ну, поздравляю, сострил! — одобрительно
произнес Бердников, и лягушечьи губы его раздвинулись широкой улыбкой. — Закаты хороши в октябре. И утренние зори. Я ведь до сорока лет охотник
был, одиннадцать медведей извел…
Она говорила о студентах, влюбленных в актрис, о безумствах богатых кутил в «Стрельне» и у «Яра», о новых шансонетных певицах в капище Шарля Омона, о несчастных романах, запутанных драмах. Самгин находил, что говорит она не цветисто, неумело, содержание ее рассказов всегда
было интереснее формы, а попытки философствовать — плоски. Вздыхая, она
произносила стертые фразы...
Лютов
произнес речь легко, без пауз; по словам она должна бы звучать иронически или зло, но иронии и злобы Клим не уловил в ней. Это удивило его. Но еще более удивительно
было то, что говорил человек совершенно трезвый. Присматриваясь к нему, Клим подумал...
На Неве
было холоднее, чем на улицах, бестолково метался ветер, сдирал снег, обнажая синеватые лысины льда, окутывал ноги белым дымом. Шли быстро, почти бегом, один из рабочих невнятно ворчал, коротконогий, оглянувшись на него раза два,
произнес строго, храбрым голосом...