Неточные совпадения
Петр Александрович Миусов, человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею,
произнес о нем следующий афоризм: «Вот, может
быть, единственный человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят, то он сам мигом пристроится, и это не
будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может
быть, напротив, почтут за удовольствие».
Вероятнее всего, что нет, а уверовал он лишь единственно потому, что желал уверовать и, может
быть, уже веровал вполне, в тайнике существа своего, даже еще тогда, когда
произносил: «Не поверю, пока не увижу».
— Отец игумен в настоящий час занят, но как вам
будет угодно… — нерешительно
произнес монах.
— Да если б и теперь
был один лишь церковно-общественный суд, то и теперь бы церковь не посылала на каторгу или на смертную казнь. Преступление и взгляд на него должны бы
были несомненно тогда измениться, конечно мало-помалу, не вдруг и не сейчас, но, однако, довольно скоро… — спокойно и не смигнув глазом
произнес Иван Федорович.
— Позвольте мне эту тему отклонить, —
произнес он с некоторою светскою небрежностью. — Тема эта к тому же мудреная. Вот Иван Федорович на нас усмехается: должно
быть, у него
есть что-нибудь любопытное и на этот случай. Вот его спросите.
Опять нотабене. Никогда и ничего такого особенного не значил наш монастырь в его жизни, и никаких горьких слез не проливал он из-за него. Но он до того увлекся выделанными слезами своими, что на одно мгновение чуть
было себе сам не поверил; даже заплакал
было от умиления; но в тот же миг почувствовал, что пора поворачивать оглобли назад. Игумен на злобную ложь его наклонил голову и опять внушительно
произнес...
— Я должен вам сообщить, —
произнес тоже дрожащим голосом Алеша, — о том, что сейчас
было у него с отцом. — И он рассказал всю сцену, рассказал, что
был послан за деньгами, что тот ворвался, избил отца и после того особенно и настоятельно еще раз подтвердил ему, Алеше, идти «кланяться»… — Он пошел к этой женщине… — тихо прибавил Алеша.
— Я не забыла этого, — приостановилась вдруг Катерина Ивановна, — и почему вы так враждебны ко мне в такую минуту, Катерина Осиповна? — с горьким, горячим упреком
произнесла она. — Что я сказала, то я и подтверждаю. Мне необходимо мнение его, мало того: мне надо решение его! Что он скажет, так и
будет — вот до какой степени, напротив, я жажду ваших слов, Алексей Федорович… Но что с вами?
— Да, Lise,
есть и секретная, — грустно
произнес Алеша. — Вижу, что меня любите, коли угадали это.
— Полно, сыне милый, полно, друг, — прочувствованно
произнес он наконец, — чего ты? Радуйся, а не плачь. Или не знаешь, что сей день
есть величайший из дней его? Где он теперь, в минуту сию, вспомни-ка лишь о том!
— Ты здесь, Алексей? Да неужто же ты… —
произнес было он, удивленный, но, не докончив, остановился. Он хотел сказать: «Неужто же ты до того дошел?» Алеша не взглянул на него, но по некоторому движению его Ракитин сейчас догадался, что он его слышит и понимает.
— А и впрямь простила, — вдумчиво
произнесла Грушенька. — Экое ведь подлое сердце! За подлое сердце мое! — схватила она вдруг со стола бокал, разом
выпила, подняла его и с размаха бросила на пол. Бокал разбился и зазвенел. Какая-то жестокая черточка мелькнула в ее улыбке.
— Это действительно, сударыня, удивительно, —
произнес Митя, мешковато усаживаясь, — но… я пришел по чрезвычайно важному делу… наиважнейшему из важнейших, для меня то
есть, сударыня, для меня одного, и спешу…
— Я одну такую же видел… в полку… — вдумчиво
произнес Митя, — только у той задняя ножка
была сломана… Петр Ильич, хотел я тебя спросить кстати: крал ты когда что в своей жизни аль нет?
— Что изволит моя царица — то закон! —
произнес пан, галантно поцеловав ручку Грушеньки. — Прошу пана до нашей компании! — обратился он любезно к Мите. Митя опять привскочил
было с видимым намерением снова разразиться тирадой, но вышло другое.
— Я решился обеспокоить вас, сударыня, по поводу общего знакомого нашего Дмитрия Федоровича Карамазова, — начал
было Перхотин, но только что
произнес это имя, как вдруг в лице хозяйки изобразилось сильнейшее раздражение. Она чуть не взвизгнула и с яростью прервала его.
— Да, вот кто мог убить… — начал
было следователь, но прокурор Ипполит Кириллович (товарищ прокурора, но и мы
будем его называть для краткости прокурором), переглянувшись со следователем,
произнес, обращаясь к Мите...
— Успокойтесь, Дмитрий Федорович, — напомнил следователь, как бы, видимо, желая победить исступленного своим спокойствием. — Прежде чем
будем продолжать допрос, я бы желал, если вы только согласитесь ответить, слышать от вас подтверждение того факта, что, кажется, вы не любили покойного Федора Павловича,
были с ним в какой-то постоянной ссоре… Здесь, по крайней мере, четверть часа назад, вы, кажется, изволили
произнести, что даже хотели убить его: «Не убил, — воскликнули вы, — но хотел убить!»
— Дверь стояла отпертою, и убийца вашего родителя несомненно вошел в эту дверь и, совершив убийство, этою же дверью и вышел, — как бы отчеканивая, медленно и раздельно
произнес прокурор. — Это нам совершенно ясно. Убийство произошло, очевидно, в комнате, а не через окно, что положительно ясно из произведенного акта осмотра, из положения тела и по всему. Сомнений в этом обстоятельстве не может
быть никаких.
— Стойте, — перебил вдруг Митя и с каким-то неудержимым чувством
произнес, обращаясь ко всем в комнате: — Господа, все мы жестоки, все мы изверги, все плакать заставляем людей, матерей и грудных детей, но из всех — пусть уж так
будет решено теперь — из всех я самый подлый гад!
— Настя, какая ты дура, —
произнес он наконец твердо и не горячась, — какой же может
быть у Катерины ребеночек, когда она не замужем?
— Не от меня теперь за-ви-сит, — нетерпеливо проговорил доктор, — и, однако же, гм, — приостановился он вдруг, — если б вы, например, могли… на-пра-вить… вашего пациента… сейчас и нимало не медля (слова «сейчас и нимало не медля» доктор
произнес не то что строго, а почти гневно, так что штабс-капитан даже вздрогнул) в Си-ра-ку-зы, то… вследствие новых бла-го-приятных кли-ма-ти-ческих условий… могло бы, может
быть, произойти…
— Если
был рад, —
произнес он, несколько задыхаясь, — то тому единственно, что не в Москву, а в Чермашню согласились. Потому все же ближе; а только я вам те самые слова не в похвалу тогда
произнес, а в попрек-с. Не разобрали вы этого-с.
В этом месте защитника прервал довольно сильный аплодисмент. В самом деле, последние слова свои он
произнес с такою искренне прозвучавшею нотой, что все почувствовали, что, может
быть, действительно ему
есть что сказать и что то, что он скажет сейчас,
есть и самое важное. Но председатель, заслышав аплодисмент, громко пригрозил «очистить» залу суда, если еще раз повторится «подобный случай». Все затихло, и Фетюкович начал каким-то новым, проникновенным голосом, совсем не тем, которым говорил до сих пор.
Но в своей горячей речи уважаемый мой противник (и противник еще прежде, чем я
произнес мое первое слово), мой противник несколько раз воскликнул: „Нет, я никому не дам защищать подсудимого, я не уступлю его защиту защитнику, приехавшему из Петербурга, — я обвинитель, я и защитник!“ Вот что он несколько раз воскликнул и, однако же, забыл упомянуть, что если страшный подсудимый целые двадцать три года столь благодарен
был всего только за один фунт орехов, полученных от единственного человека, приласкавшего его ребенком в родительском доме, то, обратно, не мог же ведь такой человек и не помнить, все эти двадцать три года, как он бегал босой у отца „на заднем дворе, без сапожек, и в панталончиках на одной пуговке“, по выражению человеколюбивого доктора Герценштубе.
Неточные совпадения
С ними происходило что-то совсем необыкновенное. Постепенно, в глазах у всех солдатики начали наливаться кровью. Глаза их, доселе неподвижные, вдруг стали вращаться и выражать гнев; усы, нарисованные вкривь и вкось, встали на свои места и начали шевелиться; губы, представлявшие тонкую розовую черту, которая от бывших дождей почти уже смылась, оттопырились и изъявляли намерение нечто
произнести. Появились ноздри, о которых прежде и в помине не
было, и начали раздуваться и свидетельствовать о нетерпении.
Как бы то ни
было, но Беневоленский настолько огорчился отказом, что удалился в дом купчихи Распоповой (которую уважал за искусство печь пироги с начинкой) и, чтобы дать исход пожиравшей его жажде умственной деятельности, с упоением предался сочинению проповедей. Целый месяц во всех городских церквах читали попы эти мастерские проповеди, и целый месяц вздыхали глуповцы, слушая их, — так чувствительно они
были написаны! Сам градоначальник учил попов, как
произносить их.
И Дунька и Матренка бесчинствовали несказанно. Выходили на улицу и кулаками сшибали проходящим головы, ходили в одиночку на кабаки и разбивали их, ловили молодых парней и прятали их в подполья,
ели младенцев, а у женщин вырезали груди и тоже
ели. Распустивши волоса по ветру, в одном утреннем неглиже, они бегали по городским улицам, словно исступленные, плевались, кусались и
произносили неподобные слова.
Бородавкин чувствовал, как сердце его, капля по капле, переполняется горечью. Он не
ел, не
пил, а только
произносил сквернословия, как бы питая ими свою бодрость. Мысль о горчице казалась до того простою и ясною, что непонимание ее нельзя
было истолковать ничем иным, кроме злонамеренности. Сознание это
было тем мучительнее, чем больше должен
был употреблять Бородавкин усилий, чтобы обуздывать порывы страстной натуры своей.
Однако ж покуда устав еще утвержден не
был, а следовательно, и от стеснений уклониться
было невозможно. Через месяц Бородавкин вновь созвал обывателей и вновь закричал. Но едва успел он
произнести два первых слога своего приветствия ("об оных, стыда ради, умалчиваю", — оговаривается летописец), как глуповцы опять рассыпались, не успев даже встать на колени. Тогда только Бородавкин решился пустить в ход настоящую цивилизацию.