Неточные совпадения
Аркадий притих, а Базаров
рассказал ему свою дуэль с Павлом Петровичем. Аркадий очень удивился и даже опечалился; но не почел нужным это выказать; он только спросил, действительно ли не опасна рана его
дяди? И, получив ответ, что она — самая интересная, только не в медицинском отношении, принужденно улыбнулся, а на сердце ему и жутко сделалось, и как-то стыдно. Базаров как будто его понял.
Но он робел и волновался недолго; спокойствие Одинцовой сообщилось и ему: четверти часа не прошло, как уж он свободно
рассказывал о своем отце,
дяде, о жизни в Петербурге и в деревне.
И Аркадий
рассказал ему историю своего
дяди. Читатель найдет ее в следующей главе.
Клим искоса взглянул на мать, сидевшую у окна; хотелось спросить: почему не подают завтрак? Но мать смотрела в окно. Тогда, опасаясь сконфузиться, он сообщил
дяде, что во флигеле живет писатель, который может
рассказать о толстовцах и обо всем лучше, чем он, он же так занят науками, что…
— Что же тут странного? — равнодушно пробормотал Иноков и сморщил губы в кривую улыбку. — Каменщики, которых не побило, отнеслись к несчастью довольно спокойно, — начал он
рассказывать. — Я подбежал, вижу — человеку ноги защемило между двумя тесинами, лежит в обмороке. Кричу какому-то
дяде: «Помоги вытащить», а он мне: «Не тронь, мертвых трогать не дозволяется». Так и не помог, отошел. Да и все они… Солдаты — работают, а они смотрят…
— Я не знаю, может быть, это верно, что Русь просыпается, но о твоих учениках ты, Петр, говоришь смешно. Так
дядя Хрисанф
рассказывал о рыбной ловле: крупная рыба у него всегда срывалась с крючка, а домой он приносил костистую мелочь, которую нельзя есть.
Жизнь очень похожа на Варвару, некрасивую, пестро одетую и — неумную. Наряжаясь в яркие слова, в стихи, она, в сущности, хочет только сильного человека, который приласкал бы и оплодотворил ее. Он вспомнил, с какой смешной гордостью
рассказывала Варвара про обыск у нее Лидии и Алине, вспомнил припев
дяди Миши...
Она
рассказала, что в юности
дядя Хрисанф был политически скомпрометирован, это поссорило его с отцом, богатым помещиком, затем он был корректором, суфлером, а после смерти отца затеял антрепризу в провинции. Разорился и даже сидел в тюрьме за долги. Потом режиссировал в частных театрах, женился на богатой вдове, она умерла, оставив все имущество Варваре, ее дочери. Теперь
дядя Хрисанф живет с падчерицей, преподавая в частной театральной школе декламацию.
—
Расскажи! — приказал
дядя. — Толстовцы — секта? Я — слышал: устраивают колонии в деревнях.
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала
рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик
рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его
дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
— Ага! — вскричал
дядя Миша, и маленькое его личико просияло добродушным ехидством. — Ну что, как они? Пели «Боже, царя храни», да? Расскажите-ка,
расскажите!
— Ну, а — как
дядя Яков? Болен? Хм… Недавно на вечеринке один писатель, народник, замечательно
рассказывал о нем. Такое, знаешь, житие. Именно — житие, а не жизнь. Ты, конечно, знаешь, что он снова арестован в Саратове?
И затем было в ней что-то напомнившее Самгину Мишу Зуева, скорбного человечка, который, бывало, посещал субботы
дяди Хрисанфа и
рассказывал об арестах.
Дома, устало раздеваясь и с досадой думая, что сейчас надо будет
рассказывать Варваре о манифестации, Самгин услышал в столовой звон чайных ложек, глуховатое воркованье Кумова и затем иронический вопрос
дяди Миши...
Впереди, на черных холмах, сверкали зубастые огни трактиров; сзади, над массой города, развалившейся по невидимой земле, колыхалось розовато-желтое зарево. Клим вдруг вспомнил, что он не
рассказал Пояркову о
дяде Хрисанфе и Диомидове. Это очень смутило его: как он мог забыть? Но он тотчас же сообразил, что вот и Маракуев не спрашивает о Хрисанфе, хотя сам же сказал, что видел его в толпе. Поискав каких-то внушительных слов и не найдя их, Самгин сказал...
В истории знала только двенадцатый год, потому что mon oncle, prince Serge, [мой
дядя, князь Серж (фр.).] служил в то время и делал кампанию, он
рассказывал часто о нем; помнила, что была Екатерина Вторая, еще революция, от которой бежал monsieur de Querney, [господин де Керни (фр.).] а остальное все… там эти войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого — все это у меня путалось.
— Погоди,
дядя Семен, дай он
расскажет, — своим внушительным басом сказал рассудительный мужик.
«Но что же делать? Всегда так. Так это было с Шенбоком и гувернанткой, про которую он
рассказывал, так это было с
дядей Гришей, так это было с отцом, когда он жил в деревне и у него родился от крестьянки тот незаконный сын Митенька, который и теперь еще жив. А если все так делают, то, стало быть, так и надо». Так утешал он себя, но никак не мог утешиться. Воспоминание это жгло его совесть.
— Ну, что такое? Повздорили что-нибудь? Поскорее,
дядя,
рассказывай, пора ехать.
Разговор делается общим. Отец
рассказывает, что в газетах пишут о какой-то необычной комете, которую ожидают в предстоящем лете;
дядя сообщает, что во французского короля опять стреляли.
— Мать-то! мать-то вчера обмишулилась! — в восторге
рассказывал брат Степан, — явилась с дядиным билетом, а ее цап-царап! Кабы не
дядя, ночевать бы ей с сестрой на съезжей!
А еще раньше мне
рассказывал дядя Молодцова о том, какова была Садовая в дни его молодости, в сороковых годах.
И отдалось всё это ему чуть не гибелью: дядя-то Михайло весь в дедушку — обидчивый, злопамятный, и задумал он извести отца твоего. Вот, шли они в начале зимы из гостей, четверо: Максим,
дядья да дьячок один — его расстригли после, он извозчика до смерти забил. Шли с Ямской улицы и заманили Максима-то на Дюков пруд, будто покататься по льду, на ногах, как мальчишки катаются, заманили да и столкнули его в прорубь, — я тебе
рассказывала это…
— Споткнулся он, — каким-то серым голосом
рассказывал дядя Яков, вздрагивая и крутя головою. Он весь был серый, измятый, глаза у него выцвели и часто мигали.
Нет, дома было лучше, чем на улице. Особенно хороши были часы после обеда, когда дед уезжал в мастерскую
дяди Якова, а бабушка, сидя у окна,
рассказывала мне интересные сказки, истории, говорила про отца моего.
Он начинал расспрашивать обо всем, что привлекало его внимание, и мать или, еще чаще,
дядя Максим
рассказывали ему о разных предметах и существах, издававших те или другие звуки.
— Сделаю, непременно сделаю и завтра же нападу на
дядю; и я даже рад, и вы так всё это хорошо
рассказали… Но как это вам, Терентьев, вздумалось все-таки ко мне обратиться?
«А
дядя Кирьян прошлой весной так трех зайцев затравил!» —
рассказывал он.
Все эти штуки могли еще быть названы хоть сколько-нибудь извинительными шалостями; но было больше того: обязанный, например, приказанием матери обедать у
дяди каждый день, Козленев ездил потом по всему городу и
рассказывал, что тетка его, губернаторша, каждое после-обеда затевает с ним шутки вроде жены Пентефрия […жены Пентефрия.
— «Заплачу́! — сказал он, — заплачу́». Это будет четвертая глупость. Тебе, я вижу, хочется
рассказать о своем счастии. Ну, нечего делать. Если уж
дяди обречены принимать участие во всяком вздоре своих племянников, так и быть, я даю тебе четверть часа: сиди смирно, не сделай какой-нибудь пятой глупости и
рассказывай, а потом, после этой новой глупости, уходи: мне некогда. Ну… ты счастлив… так что же?
рассказывай же поскорее.
— Расскажи-ка; давно я не ужасался, — сказал
дядя, садясь, — а впрочем, не мудрено и угадать: вероятно, надули…
— Это черт их дери!.. Революционное или примирительное стремление они имели! — воскликнул Ченцов. — Но главное, как
рассказывал нам полковой командир, они, канальи, золото умели делать: из неблагородных металлов превращать в благородные… Вы знавали,
дядя, таких?
Вскоре я тоже всеми силами стремился как можно чаще видеть хромую девочку, говорить с нею или молча сидеть рядом, на лавочке у ворот, — с нею и молчать было приятно. Была она чистенькая, точно птица пеночка, и прекрасно
рассказывала о том, как живут казаки на Дону; там она долго жила у
дяди, машиниста маслобойни, потом отец ее, слесарь, переехал в Нижний.
Вчера
дядя Марк
рассказывал Шакиру татарскую книгу, а я себе некоторые изречения её записал...
Рассказала она ему о себе: сирота она, дочь офицера, воспитывалась у
дяди, полковника, вышла замуж за учителя гимназии, муж стал учить детей не по казённым книжкам, а по совести, она же, как умела, помогала мужу в этом, сделали у них однажды обыск, нашли запрещённые книги и сослали обоих в Сибирь — вот и всё.
— Ты — послушай, я те
расскажу про человека; попова
дядю — видал?
— Науками, братец, науками, вообще науками! Я вот только не могу сказать, какими именно, а только знаю, что науками. Как про железные дороги говорит! И знаешь, — прибавил
дядя полушепотом, многозначительно прищуривая правый глаз, — немного эдак, вольных идей! Я заметил, особенно когда про семейное счастье заговорил… Вот жаль, что я сам мало понял (времени не было), а то бы
рассказал тебе все как по нитке. И, вдобавок, благороднейших свойств человек! Я его пригласил к себе погостить. С часу на час ожидаю.
Впрочем, на все мои расспросы: уж не влюблен ли
дядя в самом деле, рассказчик не мог или не хотел дать мне точного ответа, да и вообще
рассказывал скупо, нехотя и заметно уклонялся от подобных объяснений.
Стояли мы в Красногорске (начал
дядя, сияя от удовольствия, скороговоркой и торопясь, с бесчисленными вводными предложениями, что было с ним всегда, когда он начинал что-нибудь
рассказывать для удовольствия публики).
— Да я и сам потом смеялся, — крикнул
дядя, смеясь добродушным образом и радуясь, что все развеселились. — Нет, Фома, уж куда ни шло! распотешу я вас всех,
расскажу, как я один раз срезался… Вообрази, Сергей, стояли мы в Красногорске…
Оставшись один, я вспомнил о моей встрече давеча с Настенькой и был рад, что не
рассказал о ней
дяде: я бы расстроил его еще более. Предвидел я большую грозу и не мог понять, каким образом
дядя устроит свои дела и сделает предложение Настеньке. Повторяю: несмотря на всю веру в его благородство, я поневоле сомневался в успехе.
И я
рассказал ему сцену в беседке с Обноскиным.
Дядя был в чрезвычайном удивлении. Я ни слова не упомянул о Мизинчикове.
Даже и теперь в доме
дяди с ужасом
рассказывают о тогдашнем его положении.
Не теряя ни минуты, я поспешил
рассказать ему весь мой разговор с Настенькой, мое сватовство, ее решительный отказ, ее гнев на
дядю за то, что он смел меня вызывать письмом; объяснил, что она надеется его спасти своим отъездом от брака с Татьяной Ивановной, — словом, не скрыл ничего; даже нарочно преувеличил все, что было неприятного в этих известиях. Я хотел поразить
дядю, чтоб допытаться от него решительных мер, — и действительно поразил. Он вскрикнул и схватил себя за голову.
— Прямо из города, благодетель! прямо оттуда, отец родной! все
расскажу, только позвольте сначала честь заявить, — проговорил вошедший старичок и направился прямо к генеральше, но остановился на полдороге и снова обратился к
дяде...
— Друг мой! — продолжал
дядя с глубоким чувством. — Они требуют от меня невозможного! Ты будешь судить меня; ты теперь станешь между ним и мною, как беспристрастный судья. Ты не знаешь, ты не знаешь, чего они от меня требовали, и, наконец, формально потребовали, все высказали! Но это противно человеколюбию, благородству, чести… Я все
расскажу тебе, но сперва…
— Да ты б объяснил ему, Евграф Ларионыч, ты б
рассказал, — проговорил, наконец,
дядя, смотря на старика с тоской и упреком.
С негодованием
рассказал он мне про Фому Фомича и тут же сообщил мне одно обстоятельство, о котором я до сих пор еще не имел никакого понятия, именно, что Фома Фомич и генеральша задумали и положили женить
дядю на одной престранной девице, перезрелой и почти совсем полоумной, с какой-то необыкновенной биографией и чуть ли не с полумиллионом приданого; что генеральша уже успела уверить эту девицу, что они между собою родня, и вследствие того переманить к себе в дом; что
дядя, конечно, в отчаянии, но, кажется, кончится тем, что непременно женится на полумиллионе приданого; что, наконец, обе умные головы, генеральша и Фома Фомич, воздвигли страшное гонение на бедную, беззащитную гувернантку детей
дяди, всеми силами выживают ее из дома, вероятно, боясь, чтоб полковник в нее не влюбился, а может, и оттого, что он уже и успел в нее влюбиться.
Не утаивая ничего, с рыданиями, бабушка Татьяна
рассказала Фене про свой страшный грех с дедушкой Поликарпом Семенычем, а также и про Зотушку, который приходится Фене родным
дядей.
Он снова начал
рассказывать о своём путешествии, искоса поглядывая на Илью. А Илья слушал его речь, как шум дождя, и думал о том, как он будет жить с
дядей…