Неточные совпадения
Стародум. Мне очень приятно быть знакому с человеком ваших качеств.
Дядя ваш мне о вас
говорил. Он отдает вам всю справедливость. Особливые достоинствы…
Он слышал, как его лошади жевали сено, потом как хозяин со старшим малым собирался и уехал в ночное; потом слышал, как солдат укладывался спать с другой стороны сарая с племянником, маленьким сыном хозяина; слышал, как мальчик тоненьким голоском сообщил
дяде свое впечатление о собаках, которые казались мальчику страшными и огромными; потом как мальчик расспрашивал, кого будут ловить эти собаки, и как солдат хриплым и сонным голосом
говорил ему, что завтра охотники пойдут в болото и будут палить из ружей, и как потом, чтоб отделаться от вопросов мальчика, он сказал: «Спи, Васька, спи, а то смотри», и скоро сам захрапел, и всё затихло; только слышно было ржание лошадей и каркание бекаса.
—
Дядя Костя! И мама идет, и дедушка, и Сергей Иваныч и еще кто-то, —
говорили они, влезая на тележку.
— Да вот, ваше превосходительство, как!.. — Тут Чичиков осмотрелся и, увидя, что камердинер с лоханкою вышел, начал так: — Есть у меня
дядя, дряхлый старик. У него триста душ и, кроме меня, наследников никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может, а мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: «Я,
говорит, племянника не знаю; может быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный человек, пусть приобретет прежде сам собой триста душ, тогда я ему отдам и свои триста душ».
Так
говорил дядя, действительный статский советник.
Кабанов. Мечется тоже; плачет. Накинулись мы давеча на него с
дядей, уж ругали, ругали — молчит. Точно дикий какой сделался. Со мной,
говорит, что хотите, делайте, только ее не мучьте! И он к ней тоже жалость имеет.
— Вот видишь ли, Евгений, — промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, — как несправедливо ты судишь о
дяде! Я уже не
говорю о том, что он не раз выручал отца из беды, отдавал ему все свои деньги, — имение, ты, может быть, не знаешь, у них не разделено, — но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда,
говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон…
— Ты
говоришь, как твой
дядя. Принципов вообще нет — ты об этом не догадался до сих пор! — а есть ощущения. Все от них зависит.
— А чудаковат у тебя
дядя, —
говорил Аркадию Базаров, сидя в халате возле его постели и насасывая короткую трубочку. — Щегольство какое в деревне, подумаешь! Ногти-то, ногти, хоть на выставку посылай!
— А мы тут разбирали «Тартюфа», —
говорил дядя Хрисанф, усевшись рядом с Климом и шаркая по полу ногами в цветных туфлях.
— То-то вот.
Дяде моему 87 лет, так он
говорит: при крепостном праве, за барином, мужику легче жилось…
Самгин не знал, но почему-то пошевелил бровями так, как будто о
дяде Мише излишне
говорить; Гусаров оказался блудным сыном богатого подрядчика малярных и кровельных работ, от отца ушел еще будучи в шестом классе гимназии, учился в казанском институте ветеринарии, был изгнан со второго курса, служил приказчиком в богатом поместье Тамбовской губернии, матросом на волжских пароходах, а теперь — без работы, но ему уже обещано место табельщика на заводе.
— Я не знаю, может быть, это верно, что Русь просыпается, но о твоих учениках ты, Петр,
говоришь смешно. Так
дядя Хрисанф рассказывал о рыбной ловле: крупная рыба у него всегда срывалась с крючка, а домой он приносил костистую мелочь, которую нельзя есть.
— Он
говорит, что видел там
дядю Хрисанфа и этого… Диомидова, понимаешь?..
Говорил он мрачно, решительно, очень ударяя на о и переводя угрюмые глаза с
дяди Миши на Сомову, с нее на Клима. Клим подумал, что возражать этому человеку не следует, он, пожалуй, начнет ругаться, но все-таки попробовал осторожно спросить его по поводу цинизма; Гусаров грубовато буркнул...
— Мне тюремный священник посоветовал. Я, будучи арестантом, прислуживал ему в тюремной церкви, понравился, он и
говорит: «Если — оправдают, иди в монахи». Оправдали. Он и схлопотал. Игумен —
дядя родной ему. Пьяный человек, а — справедливый. Светские книги любил читать — Шехерезады сказки, «Приключения Жиль Блаза», «Декамерон». Я у него семнадцать месяцев келейником был.
— В проулок убежал,
говоришь? — вдруг и очень громко спросил Вараксин. — А вот я в проулке стоял, и вот господин этот шел проулком сюда, а мы оба никого не видали, — как же это? Зря ты,
дядя, болтаешь. Вон — артельщик
говорит — саквояж, а ты — чемодан! Мебель твою дождик портит…
— Приехала сегодня из Петербурга и едва не попала на бомбу;
говорит, что видела террориста, ехал на серой лошади, в шубе, в папахе. Ну, это, наверное, воображение, а не террорист. Да и по времени не выходит, чтоб она могла наскочить на взрыв. Губернатор-то —
дядя мужа ее. Заезжала я к ней, — лежит, нездорова, устала.
Дядя Хрисанф
говорил, размахивая рукою, стараясь раскрыть как можно шире маленькие свои глаза, но достигал лишь того, что дрожали седые брови, а глаза блестели тускло, как две оловянные пуговицы, застегнутые в красных петлях.
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким
говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его
дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
Клим начал
говорить о Москве в тон
дяде Хрисанфу: с Поклонной горы она кажется хаотической грудой цветистого мусора, сметенного со всей России, но золотые главы многочисленных церквей ее красноречиво
говорят, что это не мусор, а ценнейшая руда.
— Ты, конечно, знаешь: в деревнях очень беспокойно, возвратились солдаты из Маньчжурии и бунтуют, бунтуют! Это — между нами, Клим, но ведь они бежали, да, да! О, это был ужас!
Дядя покойника мужа, — она трижды, быстро перекрестила грудь, — генерал, участник турецкой войны, георгиевский кавалер, — плакал! Плачет и все
говорит: разве это возможно было бы при Скобелеве, Суворове?
Макаров бывал у Лидии часто, но сидел недолго; с нею он
говорил ворчливым тоном старшего брата, с Варварой — небрежно и даже порою глумливо, Маракуева и Пояркова называл «хористы», а
дядю Хрисанфа — «угодник московский». Все это было приятно Климу, он уже не вспоминал Макарова на террасе дачи, босым, усталым и проповедующим наивности.
Клим почти не вслушивался в речи и споры, уже знакомые ему, они его не задевали, не интересовали.
Дядя тоже не
говорил ничего нового, он был, пожалуй, менее других речист, мысли его были просты, сводились к одному...
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей и еще раз испытать то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео и крик
дяди Хрисанфа...
— Пойдем, —
говорили некоторые, — право-слово, пойдем: что он нам,
дядя, что ли? Только беды с ним!
Приехало целых четыре штатских генерала, которых и усадили вместе за карты (
говорили, что они так вчетвером и ездили по домам на балы);
дядя пригласил целую кучу молодых людей; между танцующими мелькнули даже два гвардейца, о которых матушка так-таки и не допыталась узнать, кто они таковы.
— Вот по гражданской части этого нет, —
говорит дядя.
— Знатоки
говорят, что хороший ром клопами должен пахнуть, — замечает
дядя.
— От сумы да от тюрьмы не отказывайся,
говорит пословица; так же точно и от судьбы! — шутит
дядя.
Тем не менее
дядя до известной степени дорожил ею, потому что она
говорила по-французски и могла не осрамить его в обществе.
Дело о задушенном индейце в воду кануло, никого не нашли. Наконец года через два явился законный наследник — тоже индеец, но одетый по-европейски. Он приехал с деньгами, о наследстве не
говорил, а цель была одна — разыскать убийц
дяди. Его сейчас же отдали на попечение полиции и Смолина.
Аня. Я верю тебе,
дядя. Тебя все любят, уважают… но, милый
дядя, тебе надо молчать, только молчать. Что ты
говорил только что про мою маму, про свою сестру? Для чего ты это
говорил?
Дядя ломал дверь усердно и успешно, она ходуном ходила, готовая соскочить с верхней петли, — нижняя была уже отбита и противно звякала. Дед
говорил соратникам своим тоже каким-то звякающим голосом...
— Еретики, безбожники, —
говорил он о всех его жителях, а женщин называл гадким словом, смысл которого
дядя Петр однажды объяснил мне тоже очень гадко и злорадно.
Приезжал
дядя Яков с гитарой, привозил с собою кривого и лысого часовых дел мастера, в длинном черном сюртуке, тихонького, похожего на монаха. Он всегда садился в угол, наклонял голову набок и улыбался, странно поддерживая ее пальцем, воткнутым в бритый раздвоенный подбородок. Был он темненький, его единый глаз смотрел на всех как-то особенно пристально;
говорил этот человек мало и часто повторял одни и те же слова...
Все
говорили — виноват
дядя Михаил. Естественно, что за чаем я спросил — будут ли его сечь и пороть?
Невидимо течет по улице сонная усталость и жмет, давит сердце, глаза. Как хорошо, если б бабушка пришла! Или хотя бы дед. Что за человек был отец мой, почему дед и
дядья не любили его, а бабушка, Григорий и нянька Евгенья
говорят о нем так хорошо? А где мать моя?
Не ускоряя шага,
дядя Петр подходит к нам и, очень довольный,
говорит...
Бабушка слезла с печи и стала молча подогревать самовар, а
дядя Петр, не торопясь,
говорил...
Всё болело; голова у меня была мокрая, тело тяжелое, но не хотелось
говорить об этом, — всё кругом было так странно: почти на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в лиловом, седой старичок в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно, как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка двери стоял
дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за спину. Дед сказал ему...
А Саша
дяди Якова мог обо всем
говорить много и солидно, как взрослый. Узнав, что я желаю заняться ремеслом красильщика, он посоветовал мне взять из шкапа белую праздничную скатерть и окрасить ее в синий цвет.
Григорий сорвал с плеч ее тлевшую попону и, переламываясь пополам, стал метать лопатою в дверь мастерской большие комья снега;
дядя прыгал около него с топором в руках; дед бежал около бабушки, бросая в нее снегом; она сунула бутыль в сугроб, бросилась к воротам, отворила их и, кланяясь вбежавшим людям,
говорила...
Бабушка умылась, закутала платком вспухшее, синее лицо и позвала меня домой, — я отказался, зная, что там, на поминках, будут пить водку и, наверное, поссорятся.
Дядя Михаил еще в церкви вздыхал,
говоря Якову...
Дядя Яков догадался, — это,
говорит, наверное, Максимом сделано!
Я еще в начале ссоры, испугавшись, вскочил на печь и оттуда в жутком изумлении смотрел, как бабушка смывает водою из медного рукомойника кровь с разбитого лица
дяди Якова; он плакал и топал ногами, а она
говорила тяжелым голосом...
Он стал
говорить с матерью мягче и меньше, ее речи слушал внимательно, поблескивая глазами, как
дядя Петр, и ворчал, отмахиваясь...
Дядя Яков любовно настраивал гитару, а настроив,
говорил всегда одни и те же слова...
— Певцы да плясуны — первые люди на миру! — строго сказала нянька Евгенья и начала петь что-то про царя Давида, а
дядя Яков, обняв Цыганка,
говорил ему...
Никто в доме не любил Хорошее Дело; все
говорили о нем посмеиваясь; веселая жена военного звала его «меловой нос»,
дядя Петр — аптекарем и колдуном, дед — чернокнижником, фармазоном.