Неточные совпадения
Осип. Да,
хорошее. Вот уж на что я, крепостной человек, но и то смотрит, чтобы и мне было хорошо. Ей-богу! Бывало, заедем куда-нибудь: «Что, Осип, хорошо тебя угостили?» — «Плохо, ваше высокоблагородие!» — «Э, — говорит, — это, Осип, нехороший хозяин. Ты, говорит, напомни мне,
как приеду». — «А, —
думаю себе (махнув рукою), — бог с ним! я человек простой».
— Не
думаю, опять улыбаясь, сказал Серпуховской. — Не скажу, чтобы не стоило жить без этого, но было бы скучно. Разумеется, я, может быть, ошибаюсь, но мне кажется, что я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую я избрал, и что в моих руках власть,
какая бы она ни была, если будет, то будет
лучше, чем в руках многих мне известных, — с сияющим сознанием успеха сказал Серпуховской. — И потому, чем ближе к этому, тем я больше доволен.
И хотя он тотчас же
подумал о том,
как бессмысленна его просьба о том, чтоб они не были убиты дубом, который уже упал теперь, он повторил ее, зная, что
лучше этой бессмысленной молитвы он ничего не может сделать.
«Да, да,
как это было? —
думал он, вспоминая сон. — Да,
как это было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы пели: Il mio tesoro, [Мое сокровище,] и не Il mio tesoro, a что-то
лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины», вспоминал он.
Рассуждения приводили его в сомнения и мешали ему видеть, что̀ должно и что̀ не должно. Когда же он не
думал, а жил, он не переставая чувствовал в душе своей присутствие непогрешимого судьи, решавшего, который из двух возможных поступков
лучше и который хуже; и
как только он поступал не так,
как надо, он тотчас же чувствовал это.
Ему и в голову не приходило
подумать, чтобы разобрать все подробности состояния больного,
подумать о том,
как лежало там, под одеялом, это тело,
как, сгибаясь, уложены были эти исхудалые голени, кострецы, спина и нельзя ли как-нибудь
лучше уложить их, сделать что-нибудь, чтобы было хоть не
лучше, но менее дурно.
Он ничего не
думал, ничего не желал, кроме того, чтобы не отстать от мужиков и
как можно
лучше сработать. Он слышал только лязг кос и видел пред собой удалявшуюся прямую фигуру Тита, выгнутый полукруг прокоса, медленно и волнисто склоняющиеся травы и головки цветов около лезвия своей косы и впереди себя конец ряда, у которого наступит отдых.
—
Как бы я желала знать других так,
как я себя знаю, — сказала Анна серьезно и задумчиво. — Хуже ли я других, или
лучше? Я
думаю, хуже.
— Но, Долли, что же делать, что же делать?
Как лучше поступить в этом ужасном положении? — вот о чем надо
подумать.
И так и не вызвав ее на откровенное объяснение, он уехал на выборы. Это было еще в первый раз с начала их связи, что он расставался с нею, не объяснившись до конца. С одной стороны, это беспокоило его, с другой стороны, он находил, что это
лучше. «Сначала будет,
как теперь, что-то неясное, затаенное, а потом она привыкнет. Во всяком случае я всё могу отдать ей, но не свою мужскую независимость»,
думал он.
— Вы бы
лучше думали о своей работе, а именины никакого значения не имеют для разумного существа. Такой же день,
как и другие, в которые надо работать.
Дарья Александровна всем интересовалась, всё ей очень нравилось, но более всего ей нравился сам Вронский с этим натуральным наивным увлечением. «Да, это очень милый,
хороший человек»,
думала она иногда, не слушая его, а глядя на него и вникая в его выражение и мысленно переносясь в Анну. Он так ей нравился теперь в своем оживлении, что она понимала,
как Анна могла влюбиться в него.
Это были те самые доводы, которые Дарья Александровна приводила самой себе; но теперь она слушала и не понимала их. «
Как быть виноватою пред существами не существующими?»
думала она. И вдруг ей пришла мысль: могло ли быть в каком-нибудь случае
лучше для ее любимца Гриши, если б он никогда не существовал? И это ей показалось так дико, так странно, что она помотала головой, чтобы рассеять эту путаницу кружащихся сумасшедших мыслей.
Месяца четыре все шло
как нельзя
лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, —
подумал я, — верно, между ними черная кошка проскочила!»
К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная и в такой слабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей стало
лучше, и она начала говорить, только
как вы
думаете, о чем?..
В угольной из этих лавочек, или,
лучше, в окне, помещался сбитенщик с самоваром из красной меди и лицом так же красным,
как самовар, так что издали можно бы
подумать, что на окне стояло два самовара, если б один самовар не был с черною
как смоль бородою.
— Да увезти губернаторскую дочку. Я, признаюсь, ждал этого, ей-богу, ждал! В первый раз,
как только увидел вас вместе на бале, ну уж,
думаю себе, Чичиков, верно, недаром… Впрочем, напрасно ты сделал такой выбор, я ничего в ней не нахожу
хорошего. А есть одна, родственница Бикусова, сестры его дочь, так вот уж девушка! можно сказать: чудо коленкор!
Нужно заметить, что у некоторых дам, — я говорю у некоторых, это не то, что у всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно
хорошее, лоб ли, рот ли, руки ли, то уже
думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем в глаза и все вдруг заговорят в один голос: «Посмотрите, посмотрите,
какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «
Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что все молодые люди будут совершенно восхищены и то и дело станут повторять в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах,
какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос, лоб даже не взглянут, если же и взглянут, то
как на что-то постороннее.
Родятся ли уже сами собою такие характеры или создаются потом,
как отвечать на это. Я
думаю, что
лучше вместо ответа рассказать историю детства и воспитания Андрея Ивановича.
«Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И
лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;
Но, боже мой,
какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Какое низкое коварство
Полуживого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и
думать про себя:
Когда же черт возьмет тебя...
— Ясные паны! — произнес жид. — Таких панов еще никогда не видывано. Ей-богу, никогда. Таких добрых,
хороших и храбрых не было еще на свете!.. — Голос его замирал и дрожал от страха. —
Как можно, чтобы мы
думали про запорожцев что-нибудь нехорошее! Те совсем не наши, те, что арендаторствуют на Украине! Ей-богу, не наши! То совсем не жиды: то черт знает что. То такое, что только поплевать на него, да и бросить! Вот и они скажут то же. Не правда ли, Шлема, или ты, Шмуль?
— Нет,
лучше и не
думая, и с плеч долой!» Но вдруг он остановился
как вкопанный...
«Нет,
думаю, мне бы уж
лучше черточку!..» Да
как услышал тогда про эти колокольчики, так весь даже так и замер, даже дрожь прохватила.
«
Хорошее, должно быть, место, —
подумал Свидригайлов, —
как это я не знал. Я тоже, вероятно, имею вид возвращающегося откуда-нибудь из кафешантана, но уже имевшего дорогой историю. А любопытно, однако ж, кто здесь останавливается и ночует?»
«Где это, —
подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал,
как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или
думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то
лучше так жить, чем сейчас умирать!
—
Как изволите видеть. Алексей Иваныч, конечно, человек умный, и
хорошей фамилии, и имеет состояние; но
как подумаю, что надобно будет под венцом при всех с ним поцеловаться… Ни за что! ни за
какие благополучия!
— Эх, Анна Сергеевна, станемте говорить правду. Со мной кончено. Попал под колесо. И выходит, что нечего было
думать о будущем. Старая шутка смерть, а каждому внове. До сих пор не трушу… а там придет беспамятство, и фюить!(Он слабо махнул рукой.) Ну, что ж мне вам сказать… я любил вас! это и прежде не имело никакого смысла, а теперь подавно. Любовь — форма, а моя собственная форма уже разлагается. Скажу я
лучше, что
какая вы славная! И теперь вот вы стоите, такая красивая…
— Великодушная! — шепнул он. — Ох,
как близко, и
какая молодая, свежая, чистая… в этой гадкой комнате!.. Ну, прощайте! Живите долго, это
лучше всего, и пользуйтесь, пока время. Вы посмотрите, что за безобразное зрелище: червяк полураздавленный, а еще топорщится. И ведь тоже
думал: обломаю дел много, не умру, куда! задача есть, ведь я гигант! А теперь вся задача гиганта —
как бы умереть прилично, хотя никому до этого дела нет… Все равно: вилять хвостом не стану.
— Фенечка! — сказал он каким-то чудным шепотом, — любите, любите моего брата! Он такой добрый,
хороший человек! Не изменяйте ему ни для кого на свете, не слушайте ничьих речей!
Подумайте, что может быть ужаснее,
как любить и не быть любимым! Не покидайте никогда моего бедного Николая!
— Еще
лучше! — вскричала Марина, разведя руками, и, захохотав, раскачиваясь, спросила сквозь смех: — Да — что ты говоришь,
подумай! Я буду говорить с ним — таким — о тебе!
Как же ты сам себя ставишь? Это все мизантропия твоя. Ну — удивил! А знаешь, это — плохо!
«В ней действительно есть много простого, бабьего.
Хорошего, дружески бабьего», — нашел он подходящие слова. «Завтра уедет…» — скучно
подумал он, допил вино, встал и подошел к окну. Над городом стояли облака цвета красной меди, очень скучные и тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что ни одна из женщин не возбуждала в нем такого волнения,
как эта — рыжая. Было что-то обидное в том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он
думал не лестно для нее.
— Возьмем на прицел глаза и ума такое происшествие: приходят к молодому царю некоторые простодушные люди и предлагают: ты бы, твое величество, выбрал из народа людей поумнее для свободного разговора,
как лучше устроить жизнь. А он им отвечает: это затея бессмысленная. А водочная торговля вся в его руках. И — всякие налоги. Вот о чем надобно
думать…
— Вот такой — этот настоящий русский, больше, чем вы обе, — я так
думаю. Вы помните «Золотое сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно говорил о начальнике в тюрьме, да! О, этот может много делать! Ему будут слушать, верить, будут любить люди. Он может…
как говорят? — может утешивать. Так? Он —
хороший поп!
О Никоновой он уже
думал холодно и хотя с горечью, но уже почти
как о прислуге, которая, обладая
хорошими качествами, должна бы служить ему долго и честно, а, не оправдав уверенности в ней, запуталась в темном деле да еще и его оскорбила подозрением, что он — тоже темный человек.
«
Как простодушен он», —
подумал Клим. —
Хорошее лицо у тебя, — сказал он, сравнив Макарова с Туробоевым, который смотрел на людей взглядом поручика, презирающего всех штатских. — И парень ты
хороший, но, кажется, сопьешься.
Красавина. Ну его! И без него жарко. Что такое чай? Вода! А вода, ведь она вред делает, мельницы ломает. Уж ты меня
лучше ужо
как следует попотчуй, я к тебе вечерком зайду. А теперь вот что я тебе скажу. Такая у меня на примете есть краля, что, признаться сказать, согрешила —
подумала про твоего сына, что, мол, не жирно ли ему это будет?
«Что это она вчера смотрела так пристально на меня? —
думал Обломов. — Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорил, а говорил о дружбе своей ко мне, о том,
как мы росли, учились, — все, что было
хорошего, и между тем (и это рассказал),
как несчастлив Обломов,
как гибнет все доброе от недостатка участия, деятельности,
как слабо мерцает жизнь и
как…»
— А я, — продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, — еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все
думаешь,
как бы
лучше… а о ком?
«Все изгадил! Вот настоящая ошибка! „Никогда!“ Боже! Сирени поблекли, —
думал он, глядя на висящие сирени, — вчера поблекло, письмо тоже поблекло, и этот миг, лучший в моей жизни, когда женщина в первый раз сказала мне,
как голос с неба, что есть во мне
хорошего, и он поблек!..»
Старик Обломов всякий раз,
как увидит их из окошка, так и озаботится мыслью о поправке: призовет плотника, начнет совещаться,
как лучше сделать, новую ли галерею выстроить или сломать и остатки; потом отпустит его домой, сказав: «Поди себе, а я
подумаю».
Она слыхала несколько примеров увлечений, припомнила,
какой суд изрекали люди над падшими и
как эти несчастные несли казнь почти публичных ударов. «Чем я
лучше их! —
думала Вера. — А Марк уверял, и Райский тоже, что за этим… „Рубиконом“ начинается другая, новая, лучшая жизнь! Да, новая, но
какая „лучшая“!»
«Да, если это так, —
думала Вера, — тогда не стоит работать над собой, чтобы к концу жизни стать
лучше, чище, правдивее, добрее. Зачем? Для обихода на несколько десятков лет? Для этого надо запастись,
как муравью зернами на зиму, обиходным уменьем жить, такою честностью, которой — синоним ловкость, такими зернами, чтоб хватило на жизнь, иногда очень короткую, чтоб было тепло, удобно…
Какие же идеалы для муравьев? Нужны муравьиные добродетели… Но так ли это? Где доказательства?»
— Бабушке? зачем! — едва выговорил он от страха. —
Подумай,
какие последствия… Что будет с ней!.. Не
лучше ли скрыть все!..
Он смотрел мысленно и на себя,
как это у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и
как делалось у всех, —
думал он, — непременно, только эти все не наблюдают за собой или не сознаются в этой, врожденной человеку, черте: одни — только казаться, а другие и быть и казаться
как можно
лучше — одни, натуры мелкие — только наружно, то есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит работать над собой, улучшаться»), и вдумывался,
какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен быть, и каков именно должен он быть?
«Бабушка велела, чтоб ужин был
хороший — вот что у меня на душе:
как я ему скажу это!..» —
подумала она.
— А ты
как думаешь! — шептал он, — ты
лучше знаешь женщин — что он смыслит! Есть надежда… или…
— Ну, ты ее заступница! Уважает, это правда, а
думает свое, значит, не верит мне: бабушка-де стара, глупа, а мы молоды, —
лучше понимаем, много учились, все знаем, все читаем.
Как бы она не ошиблась… Не все в книгах написано!
«Спросить, влюблены ли вы в меня — глупо, так глупо, —
думал он, — что
лучше уеду, ничего не узнав, а ни за что не спрошу… Вот, поди ж ты: „выше мира и страстей“, а хитрит, вертится и ускользает,
как любая кокетка! Но я узнаю! брякну неожиданно, что у меня бродит в душе…»
— А я все ждала, что поумнеешь. Я выглядела вас всего с самого начала, Аркадий Макарович, и
как выглядела, то и стала так
думать: «Ведь он придет же, ведь уж наверно кончит тем, что придет», — ну, и положила вам
лучше эту честь самому предоставить, чтоб вы первый-то сделали шаг: «Нет,
думаю, походи-ка теперь за мной!»
Я прямо пришел в тюрьму князя. Я уже три дня
как имел от Татьяны Павловны письмецо к смотрителю, и тот принял меня прекрасно. Не знаю,
хороший ли он человек, и это, я
думаю, лишнее; но свидание мое с князем он допустил и устроил в своей комнате, любезно уступив ее нам. Комната была
как комната — обыкновенная комната на казенной квартире у чиновника известной руки, — это тоже, я
думаю, лишнее описывать. Таким образом, с князем мы остались одни.