Неточные совпадения
Стародум. Как! А разве тот счастлив, кто счастлив один? Знай, что, как бы он знатен ни был, душа его прямого удовольствия не вкушает. Вообрази себе человека, который бы всю свою знатность устремил на то только, чтоб ему одному было хорошо, который бы и достиг уже до того, чтоб самому ему ничего желать не оставалось. Ведь тогда вся душа его занялась бы одним чувством, одною боязнию: рано или поздно сверзиться. Скажи ж, мой
друг, счастлив ли тот, кому нечего желать, а лишь есть чего
бояться?
Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали себя сиротами и, сверх того,
боялись подпасть под ответственность за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого на плечах вместо головы была пустая посудина. Напротив,
другие хотя тоже плакали, но утверждали, что за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Он чувствовал, что если б они оба не притворялись, а говорили то, что называется говорить по душе, т. е. только то, что они точно думают и чувствуют, то они только бы смотрели в глаза
друг другу, и Константин только бы говорил: «ты умрешь, ты умрешь, ты умрешь!» ― а Николай только бы отвечал: «знаю, что умру; но
боюсь,
боюсь,
боюсь!» И больше бы ничего они не говорили, если бы говорили только по душе.
Но во мне есть
другая, я ее
боюсь — она полюбила того, и я хотела возненавидеть тебя и не могла забыть про ту, которая была прежде.
«Смотреть — он подумает, что я изучаю его,
боюсь; не смотреть — он подумает, что я о
другом думаю.
— Я вас давно знаю и очень рада узнать вас ближе. Les amis de nos amis sont nos amis. [
Друзья наших
друзей — наши
друзья.] Но для того чтобы быть
другом, надо вдумываться в состояние души
друга, а я
боюсь, что вы этого не делаете в отношении к Алексею Александровичу. Вы понимаете, о чем я говорю, — сказала она, поднимая свои прекрасные задумчивые глаза.
Одна выгода этой городской жизни была та, что ссор здесь в городе между ними никогда не было. Оттого ли, что условия городские
другие, или оттого, что они оба стали осторожнее и благоразумнее в этом отношении, в Москве у них не было ссор из-за ревности, которых они так
боялись, переезжая в город.
Как будто было что-то в этом такое, чего она не могла или не хотела уяснить себе, как будто, как только она начинала говорить про это, она, настоящая Анна, уходила куда-то в себя и выступала
другая, странная, чуждая ему женщина, которой он не любил и
боялся и которая давала ему отпор.
Вареньке хотелось улыбнуться, глядя на детский гнев своего
друга, но она
боялась оскорбить ее.
— Я
боюсь, что вам здесь не совсем хорошо, — сказала она отворачиваясь от его пристального взгляда и оглядывая комнату. — Надо будет спросить у хозяина
другую комнату, — сказала она мужу, — и потом чтобы нам ближе быть.
Приятели взглянули
друг на
друга, и в лицах обоих произошло замешательство, как будто Голенищев, очевидно любовавшийся ею, хотел что-нибудь сказать о ней и не находил что, а Вронский желал и
боялся того же.
Левин же и
другие, хотя и многое могли сказать о смерти, очевидно, не знали, потому что
боялись смерти и решительно не знали, что надо делать, когда люди умирают.
И она, вспомнив те слова, которые дали ей победу, именно: «я близка к ужасному несчастью и
боюсь себя», поняла, что оружие это опасно и что его нельзя будет употребить
другой раз.
Не мешает сделать еще замечание, что Манилова… но, признаюсь, о дамах я очень
боюсь говорить, да притом мне пора возвратиться к нашим героям, которые стояли уже несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая
друг друга пройти вперед.
Враги! Давно ли
друг от
другаИх жажда крови отвела?
Давно ль они часы досуга,
Трапезу, мысли и дела
Делили дружно? Ныне злобно,
Врагам наследственным подобно,
Как в страшном, непонятном сне,
Они
друг другу в тишине
Готовят гибель хладнокровно…
Не засмеяться ль им, пока
Не обагрилась их рука,
Не разойтиться ль полюбовно?..
Но дико светская вражда
Боится ложного стыда.
Кипя враждой нетерпеливой,
Ответа дома ждет поэт;
И вот сосед велеречивый
Привез торжественно ответ.
Теперь ревнивцу то-то праздник!
Он всё
боялся, чтоб проказник
Не отшутился как-нибудь,
Уловку выдумав и грудь
Отворотив от пистолета.
Теперь сомненья решены:
Они на мельницу должны
Приехать завтра до рассвета,
Взвести
друг на
друга курок
И метить в ляжку иль в висок.
Он постоял над ней: «
боится!» — подумал он, тихонько высвободил из петли топор и ударил старуху по темени, раз и
другой.
— Я
боюсь и пугаюсь? Пугаюсь вас? Скорее вам
бояться меня, cher ami. [милый
друг (фр.).] И какая, однако ж, дичь… А впрочем, я охмелел, я это вижу; чуть было опять не проговорился. К черту вино! Эй, воды!
— Ну, в Америку собираться, да дождя
бояться, хе! хе! прощайте, голубчик, Софья Семеновна! Живите и много живите, вы
другим пригодитесь. Кстати… скажите-ка господину Разумихину, что я велел ему кланяться. Так-таки и передайте: Аркадий, дескать, Иванович Свидригайлов кланяется. Да непременно же.
Варвара. Вздор все. Очень нужно слушать, что она городит. Она всем так пророчит. Всю жизнь смолоду-то грешила. Спроси-ка, что об ней порасскажут! Вот умирать-то и
боится. Чего сама-то
боится, тем и
других пугает. Даже все мальчишки в городе от нее прячутся, грозит на них палкой да кричит (передразнивая): «Все гореть в огне будете!»
Глаша. Кто вас разберет, все вы
друг на
друга клеплете, что вам ладно-то не живется? Уж у нас ли, кажется, вам, странным, не житье, а вы все ссоритесь да перекоряетесь; греха-то вы не
боитесь.
Скорее в обморок, теперь оно в порядке,
Важнее давишной причина есть тому,
Вот наконец решение загадке!
Вот я пожертвован кому!
Не знаю, как в себе я бешенство умерил!
Глядел, и видел, и не верил!
А милый, для кого забыт
И прежний
друг, и женский страх и стыд, —
За двери прячется,
боится быть в ответе.
Ах! как игру судьбы постичь?
Людей с душой гонительница, бич! —
Молчалины блаженствуют на свете!
Рассказывая Спивак о выставке, о ярмарке, Клим Самгин почувствовал, что умиление, испытанное им, осталось только в памяти, но как чувство — исчезло. Он понимал, что говорит неинтересно. Его стесняло желание найти свою линию между неумеренными славословиями одних газет и ворчливым скептицизмом
других, а кроме того, он
боялся попасть в тон грубоватых и глумливых статеек Инокова.
— Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб
другой не слышал, не знал, о чем идет речь. Она как будто
боится, что люди заговорят неискренно, в унисон
друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, — сама она не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что каждый человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
«Куда, к черту, они засунули тушилку?» — негодовал Самгин и,
боясь, что вся вода выкипит, самовар распаяется, хотел снять с него крышку, взглянуть — много ли воды? Но одна из шишек на крышке отсутствовала,
другая качалась, он ожег пальцы, пришлось подумать о том, как варварски небрежно относится прислуга к вещам хозяев. Наконец он догадался налить в трубу воды, чтоб погасить угли. Эта возня мешала думать, вкусный запах горячего хлеба и липового меда возбуждал аппетит, и думалось только об одном...
Иногда Клим испытывал желание возразить девочке, поспорить с нею, но не решался на это,
боясь, что Лида рассердится. Находя ее самой интересной из всех знакомых девочек, он гордился тем, что Лидия относится к нему лучше, чем
другие дети. И когда Лида вдруг капризно изменяла ему, приглашая в тарантас Любовь Сомову, Клим чувствовал себя обиженным, покинутым и ревновал до злых слез.
— У нас удивительно много людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто
боятся проверить ее, внести поправки от себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще мне кажется, что мышление для русского человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у
других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.
Скучно булькала вода в ручьях; дома, тесно прижавшиеся
друг к
другу, как будто
боялись, размокнув, растаять, даже огонь фонарей казался жидким.
Эта картина говорит больше,
другая сила рисует ее огненной кистью, — не та сила восставшего мужика, о которой ежедневно пишут газеты, явно — любуясь ею, а тайно, наверное,
боясь.
— Выгнала. Ой,
боюсь я за нее! Что она будет делать? Володя был для нее отцом и
другом…
— Да я… не знаю! — сказал Дронов, втискивая себя в кресло, и заговорил несколько спокойней, вдумчивее: — Может — я не радуюсь, а
боюсь. Знаешь, человек я пьяный и вообще ни к черту не годный, и все-таки — не глуп. Это, брат, очень обидно — не дурак, а никуда не годен. Да. Так вот, знаешь, вижу я всяких людей, одни делают политику,
другие — подлости, воров развелось до того много, что придут немцы, а им грабить нечего! Немцев — не жаль, им так и надо, им в наказание — Наполеонов счастье. А Россию — жалко.
Говорил он трезво, но, встав на ноги, — покачнулся, схватил одной рукою край стола,
другой — спинку стула. После случая с Бердниковым Самгин
боялся пьяных.
— Что вы кричите? Я не
боюсь.
Другого? Ну — хорошо…
Держа в одной руке щетку, приглаживая пальцами
другой седоватые виски, он минуты две строго рассматривал лицо свое, ни о чем не думая, прислушиваясь к себе. Лицо казалось ему значительным и умным. Несколько суховатое, но тонкое лицо человека, который не
боится мыслить свободно и органически враждебен всякому насилию над независимой мыслью, всем попыткам ограничить ее.
— Пермякова и Марковича я знал по магазинам, когда еще служил у Марины Петровны; гимназистки Китаева и Воронова учили меня, одна — алгебре,
другая — истории: они вошли в кружок одновременно со мной, они и меня пригласили, потому что
боялись. Они были там два раза и не раздевались, Китаева даже ударила Марковича по лицу и ногой в грудь, когда он стоял на коленях перед нею.
Они и тем еще похожи были
друг на
друга, что все покорно слушали сердитые слова Марии Романовны и, видимо,
боялись ее.
«Такой же. Изломанный, двоедушный, хитрый. Бесчестный.
Боится быть понятым и притворяется искренним. Метит в
друзья. Но способен быть только слугой».
Клим прислонился к стене, изумленный кротостью, которая внезапно явилась и бросила его к ногам девушки. Он никогда не испытывал ничего подобного той радости, которая наполняла его в эти минуты. Он даже
боялся, что заплачет от радости и гордости, что вот, наконец, он открыл в себе чувство удивительно сильное и, вероятно, свойственное только ему, недоступное
другим.
Больше всего он
боялся воображения, этого двуличного спутника, с дружеским на одной и вражеским на
другой стороне лицом,
друга — чем меньше веришь ему, и врага — когда уснешь доверчиво под его сладкий шепот.
Она называла его
другом, любила за то, что он всегда смешил ее и не давал скучать, но немного и
боялась, потому что чувствовала себя слишком ребенком перед ним.
— Нет, ошибается: и как иногда гибельно! Но у вас до сердца и не доходило, — прибавил он, — воображение и самолюбие с одной стороны, слабость с
другой… А вы
боялись, что не будет
другого праздника в жизни, что этот бледный луч озарит жизнь и потом будет вечная ночь…
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то
другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они будут
бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
А
другой быстро, без всяких предварительных приготовлений, вскочит обеими ногами с своего ложа, как будто
боясь потерять драгоценные минуты, схватит кружку с квасом и, подув на плавающих там мух, так, чтоб их отнесло к
другому краю, отчего мухи, до тех пор неподвижные, сильно начинают шевелиться, в надежде на улучшение своего положения, промочит горло и потом падает опять на постель, как подстреленный.
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то;
боялись как огня увлечения страстей; и как в
другом месте тело у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
— Нет, не
бойтесь, по крайней мере теперь я не расположен к этому. Я хотел сказать
другое.
— Нет, не привыкла бы… Вот
другая неделя, как вы здесь… а я
боюсь вас.
Обе как будто наблюдали одна за
другою, а заговаривать
боялись. Татьяна Марковна не произносила ни одного слова, ни в защиту, ни в оправдание «падения», не напоминала ни о чем и, видимо, старалась, чтоб и Вера забыла.
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его
боюсь, как
боятся сумасшедших. Хуже всего то, что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра сделает
другое.
И этот посредник, несмотря на резкие вызовы, очевидно, сдерживался,
боясь, не опасности конечно, а тоже скандальной, для Веры и для него самого, сцены — с неприличным человеком. И ко всему этому нужно было еще дать ответ! А ответ один:
другого ответа и нет и нельзя дать, кроме того, какой диктовал ему этот «рыцарь» и «дипломат», унизивший его холодной вежливостью на все его задиранья. Марк как ни ускользал, а дал ответ!
Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал
бояться ее голоса, заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей то,
другое или нет.