Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли
до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело?
какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Но
те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал…
Иных уж нет, а
те далече,
Как Сади некогда сказал.
Без них Онегин дорисован.
А
та, с которой образован
Татьяны милый идеал…
О много, много рок отъял!
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив
до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
Отец ее был добрый малый,
В прошедшем веке запоздалый;
Но в книгах не видал вреда;
Он, не читая никогда,
Их почитал пустой игрушкой
И не заботился о
том,
Какой у дочки тайный
томДремал
до утра под подушкой.
Жена ж его была сама
От Ричардсона без ума.
«
Как недогадлива ты, няня!» —
«Сердечный друг, уж я стара,
Стара; тупеет разум, Таня;
А
то, бывало, я востра,
Бывало, слово барской воли…» —
«Ах, няня, няня!
до того ли?
Что нужды мне в твоем уме?
Ты видишь, дело о письме
К Онегину». — «Ну, дело, дело.
Не гневайся, душа моя,
Ты знаешь, непонятна я…
Да что ж ты снова побледнела?» —
«Так, няня, право, ничего.
Пошли же внука своего...
Какое нам дело
до того, что, может быть, всякий час ему дорог и терпят оттого дела его!
Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем в городе, и оно держалось
до тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или,
как говорят в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает, не привело в совершенное недоумение почти всего города.
Между
тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием,
как будто за это получал бог знает
какое жалованье; другой отхватывал наскоро,
как пономарь; промеж них звенел,
как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел,
как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти
до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Старуха пошла копаться и принесла тарелку, салфетку, накрахмаленную
до того, что дыбилась,
как засохшая кора, потом нож с пожелтевшею костяною колодочкою, тоненький,
как перочинный, двузубую вилку и солонку, которую никак нельзя было поставить прямо на стол.
До сих пор все дамы как-то мало говорили о Чичикове, отдавая, впрочем, ему полную справедливость в приятности светского обращения; но с
тех пор
как пронеслись слухи об его миллионстве, отыскались и другие качества.
— Нет, барин, нигде не видно! — После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню не песню, но что-то такое длинное, чему и конца не было. Туда все вошло: все ободрительные и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от одного конца
до другого; прилагательные всех родов без дальнейшего разбора,
как что первое попалось на язык. Таким образом дошло
до того, что он начал называть их наконец секретарями.
У нас не
то: у нас есть такие мудрецы, которые с помещиком, имеющим двести душ, будут говорить совсем иначе, нежели с
тем, у которого их триста, а с
тем, у которого их триста, будут говорить опять не так,
как с
тем, у которого их пятьсот, а с
тем, у которого их пятьсот, опять не так,
как с
тем, у которого их восемьсот, — словом, хоть восходи
до миллиона, всё найдутся оттенки.
Что
до того,
как вести себя, соблюсти тон, поддержать этикет, множество приличий самых тонких, а особенно наблюсти моду в самых последних мелочах,
то в этом они опередили даже дам петербургских и московских.
Они подействовали на него
до такой степени, что он, пришедши домой, стал думать, думать и вдруг,
как говорится, ни с
того ни с другого умер.
Хотя день был очень хорош, но земля
до такой степени загрязнилась, что колеса брички, захватывая ее, сделались скоро покрытыми ею,
как войлоком, что значительно отяжелило экипаж; к
тому же почва была глиниста и цепка необыкновенно.
Что же касается
до обысков,
то здесь,
как выражались даже сами товарищи, у него просто было собачье чутье: нельзя было не изумиться, видя,
как у него доставало столько терпения, чтобы ощупать всякую пуговку, и все это производилось с убийственным хладнокровием, вежливым
до невероятности.
Так проводили жизнь два обитателя мирного уголка, которые нежданно,
как из окошка, выглянули в конце нашей поэмы, выглянули для
того, чтобы отвечать скромно на обвиненье со стороны некоторых горячих патриотов,
до времени покойно занимающихся какой-нибудь философией или приращениями на счет сумм нежно любимого ими отечества, думающих не о
том, чтобы не делать дурного, а о
том, чтобы только не говорили, что они делают дурное.
Гораздо замечательнее был наряд его: никакими средствами и стараньями нельзя бы докопаться, из чего состряпан был его халат: рукава и верхние полы
до того засалились и залоснились, что походили на юфть, [Юфть — грубая кожа.]
какая идет на сапоги; назади вместо двух болталось четыре полы, из которых охлопьями лезла хлопчатая бумага.
Но мы стали говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что
до автора,
то он ни в
каком случае не должен ссориться с своим героем: еще не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это не безделица.
Здесь Ноздрев захохотал
тем звонким смехом,
каким заливается только свежий, здоровый человек, у которого все
до последнего выказываются белые,
как сахар, зубы, дрожат и прыгают щеки, и сосед за двумя дверями, в третьей комнате, вскидывается со сна, вытаращив очи и произнося: «Эк его разобрало!»
Для пополнения картины не было недостатка в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на
то что голова продолблена была
до самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными,
как старые рогожки.
Изредка доходили
до слуха его какие-то, казалось, женские восклицания: «Врешь, пьяница! я никогда не позволяла ему такого грубиянства!» — или: «Ты не дерись, невежа, а ступай в часть, там я тебе докажу!..» Словом,
те слова, которые вдруг обдадут,
как варом, какого-нибудь замечтавшегося двадцатилетнего юношу, когда, возвращаясь из театра, несет он в голове испанскую улицу, ночь, чудный женский образ с гитарой и кудрями.
Все они были
до того нелепы, так странны, так мало истекали из познанья людей и света, что оставалось только пожимать плечами да говорить: «Господи боже!
какое необъятное расстояние между знаньем света и уменьем пользоваться этим знаньем!» Почти все прожекты основывались на потребности вдруг достать откуда-нибудь сто или двести тысяч.
— Это первый хозяин,
какой когда-либо бывал на Руси. Он в десять лет с небольшим, купивши расстроенное имение, едва дававшее двадцать тысяч, возвел его
до того, что теперь он получает двести тысяч.
—
Как же, а я приказал самовар. Я, признаться сказать, не охотник
до чаю: напиток дорогой, да и цена на сахар поднялась немилосердная. Прошка! не нужно самовара! Сухарь отнеси Мавре, слышишь: пусть его положит на
то же место, или нет, подай его сюда, я ужо снесу его сам. Прощайте, батюшка, да благословит вас Бог, а письмо-то председателю вы отдайте. Да! пусть прочтет, он мой старый знакомый.
Как же! были с ним однокорытниками!
Он спешил не потому, что боялся опоздать, — опоздать он не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в себе чувствовал желание скорее
как можно привести дела к концу;
до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
А уж куды бывает метко все
то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а всё сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его,
как наседка цыплят, а влепливает сразу,
как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом,
какой у тебя нос или губы, — одной чертой обрисован ты с ног
до головы!
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев,
какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку,
какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту
до окончания присутствия; чистил ему спину, если
тот запачкал ее мелом у стены, — но все это осталось решительно без всякого замечания, так,
как будто ничего этого не было и делано.
На щеголеватом столе перед диваном лежали засаленные подтяжки, точно
какое угощенье гостю, и
до того стала ничтожной и сонной его жизнь, что не только перестали уважать его дворовые люди, но даже чуть не клевали домашние куры.
— Садись-ка ты, дядя Митяй, на пристяжную, а на коренную пусть сядет дядя Миняй!» Дядя Миняй, широкоплечий мужик с черною,
как уголь, бородою и брюхом, похожим на
тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка, с охотою сел на коренного, который чуть не пригнулся под ним
до земли.
Я поставлю полные баллы во всех науках
тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я
тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за
то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах,
как в
том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было,
как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что
до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Не прошло десяти минут,
как на конце площади показался
тот, которого мы ожидали. Он шел с полковником Н…. который, доведя его
до гостиницы, простился с ним и поворотил в крепость. Я тотчас же послал инвалида за Максимом Максимычем.
— Простите меня, княжна! Я поступил
как безумец… этого в другой раз не случится: я приму свои меры… Зачем вам знать
то, что происходило
до сих пор в душе моей? Вы этого никогда не узнаете, и
тем лучше для вас. Прощайте.
Я
до сих пор стараюсь объяснить себе,
какого рода чувство кипело тогда в груди моей:
то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты
тому назад, не подвергая себя никакой опасности, хотел меня убить
как собаку, ибо раненный в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
Вообразите, что у меня желчная горячка; я могу выздороветь, могу и умереть;
то и другое в порядке вещей; старайтесь смотреть на меня,
как на пациента, одержимого болезнью, вам еще неизвестной, — и тогда ваше любопытство возбудится
до высшей степени; вы можете надо мною сделать теперь несколько важных физиологических наблюдений…
Капитан мигнул Грушницкому, и этот, думая, что я трушу, принял гордый вид, хотя
до сей минуты тусклая бледность покрывала его щеки. С
тех пор
как мы приехали, он в первый раз поднял на меня глаза; но во взгляде его было какое-то беспокойство, изобличавшее внутреннюю борьбу.
Страсти не что иное,
как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец
тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится
до самого моря.
Весь этот вечер
до десяти часов он провел по разным трактирам и клоакам, переходя из одного в другой. Отыскалась где-то и Катя, которая опять пела другую лакейскую песню, о
том,
как кто-то, «подлец и тиран...
Тот был дома, в своей каморке, и в эту минуту занимался, писал, и сам ему отпер. Месяца четыре,
как они не видались. Разумихин сидел у себя в истрепанном
до лохмотьев халате, в туфлях на босу ногу, всклокоченный, небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление.
По убеждению его выходило, что это затмение рассудка и упадок воли охватывают человека подобно болезни, развиваются постепенно и доходят
до высшего своего момента незадолго
до совершения преступления; продолжаются в
том же виде в самый момент преступления и еще несколько времени после него, судя по индивидууму; затем проходят, так же
как проходит всякая болезнь.
— Вот ваше письмо, — начала она, положив его на стол. — Разве возможно
то, что вы пишете? Вы намекаете на преступление, совершенное будто бы братом. Вы слишком ясно намекаете, вы не смеете теперь отговариваться. Знайте же, что я еще
до вас слышала об этой глупой сказке и не верю ей ни в одном слове. Это гнусное и смешное подозрение. Я знаю историю и
как и отчего она выдумалась. У вас не может быть никаких доказательств. Вы обещали доказать: говорите же! Но заранее знайте, что я вам не верю! Не верю!..
Но кончилось все катастрофой, вам уже известною, и сами можете судить,
до какого бешенства мог я дойти, узнав, что Марфа Петровна достала тогда этого подлейшего приказного, Лужина, и чуть не смастерила свадьбу, — что, в сущности, было бы
то же самое, что и я предлагал.
Дойдя
до поворота, он перешел на противоположную сторону улицы, обернулся и увидел, что Соня уже идет вслед за ним, по
той же дороге, и ничего не замечая. Дойдя
до поворота,
как раз и она повернула в эту же улицу. Он пошел вслед, не спуская с нее глаз с противоположного тротуара; пройдя шагов пятьдесят, перешел опять на
ту сторону, по которой шла Соня, догнал ее и пошел за ней, оставаясь в пяти шагах расстояния.
Лицо Свидригайлова искривилось в снисходительную улыбку; но ему было уже не
до улыбки. Сердце его стукало, и дыхание спиралось в груди. Он нарочно говорил громче, чтобы скрыть свое возраставшее волнение; но Дуня не успела заметить этого особенного волнения; уж слишком раздражило ее замечание о
том, что она боится его,
как ребенок, и что он так для нее страшен.
Нет, нет, быть
того не может! — восклицал он,
как давеча Соня, — нет, от канавы удерживала ее
до сих пор мысль о грехе, и они,
те…
Он рассказал
до последней черты весь процесс убийства: разъяснил тайну заклада(деревянной дощечки с металлическою полоской), который оказался у убитой старухи в руках; рассказал подробно о
том,
как взял у убитой ключи, описал эти ключи, описал укладку и чем она была наполнена; даже исчислил некоторые из отдельных предметов, лежавших в ней; разъяснил загадку об убийстве Лизаветы; рассказал о
том,
как приходил и стучался Кох, а за ним студент, передав все, что они между собой говорили;
как он, преступник, сбежал потом с лестницы и слышал визг Миколки и Митьки;
как он спрятался в пустой квартире, пришел домой, и в заключение указал камень во дворе, на Вознесенском проспекте, под воротами, под которым найдены были вещи и кошелек.
И если бы даже случилось когда-нибудь так, что уже все
до последней точки было бы им разобрано и решено окончательно и сомнений не оставалось бы уже более никаких, —
то тут-то бы, кажется, он и отказался от всего,
как от нелепости, чудовищности и невозможности.
Порфирий Петрович,
как только услышал, что гость имеет
до него «дельце», тотчас же попросил его сесть на диван, сам уселся на другом конце и уставился в гостя, в немедленном ожидании изложения дела, с
тем усиленным и уж слишком серьезным вниманием, которое даже тяготит и смущает с первого раза, особенно по незнакомству, и особенно если
то, что вы излагаете, по собственному вашему мнению, далеко не в пропорции с таким необыкновенно важным, оказываемым вам вниманием.
— Извините, сударь, — дрожа со злости, ответил Лужин, — в письме моем я распространился о ваших качествах и поступках единственно в исполнении
тем самым просьбы вашей сестрицы и мамаши описать им:
как я вас нашел и
какое вы на меня произвели впечатление? Что же касается
до означенного в письме моем,
то найдите хоть строчку несправедливую,
то есть что вы не истратили денег и что в семействе
том, хотя бы и несчастном, не находилось недостойных лиц?
Раскольников
до того устал за все это время, за весь этот месяц, что уже не мог разрешать теперь подобных вопросов иначе
как только одним решением: «Тогда я убью его», — подумал он в холодном отчаянии.
И без
того уже все так и смотрят, встречаясь, оглядывают,
как будто им и дело только
до него.