Неточные совпадения
Он, конечно, умер; но от одной из кузин его (теперь за одним булочником здесь, в Петербурге), страстно влюбленной в него прежде и продолжавшей любить его лет пятнадцать сряду, несмотря на
толстого фатера-булочника, с которым невзначай прижила восьмерых детей, — от этой-то кузины, говорю, я и успел, через посредство разных многословных маневров, узнать важную вещь: Генрих писал по-немецкому обыкновению письма и
дневники, а перед смертью прислал ей кой-какие свои бумаги.
В атмосфере буйно-радостной и напряженно-страдающей жизни, которою трепещет «Война и мир», Борис вызывает прямо недоумение: для чего это замораживание бьющих в душе ключей жизни, для чего эта мертвая карьера? Каким-то недоразумением кажется это, каким-то непонятным безумием. Как в восьмидесятых годах
Толстой писал в
дневнике: «Все устраиваются, — когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные. И нет жизни».
В предисловии к отрывкам из
дневника Амиеля
Толстой, горячо восхваляя этот
дневник, пишет: «В продолжении всех тридцати лет своего
дневника Амиель чувствует то, что мы все так старательно забываем, — то, что мы все приговорены к смерти, и казнь наша только отсрочена».
17-го июня 1884 года
Толстой пишет в
дневнике: «Вернулся с купанья бодрый, веселый, и вдруг начались со стороны жены бессмысленные упреки за лошадей, которых мне не нужно, и от которых я хочу избавиться.
А что
Толстой переживал в душе за время своего сидения в Ясной Поляне, это мы имеем возможность узнать только теперь, когда нам, по крайней мере, в некоторой степени стали доступны его
дневники и интимные строки из писем к друзьям. Мучительно читать их. Это какой-то сплошной вопль отчаяния человека, который задыхается от отсутствия воздуха, бьется о стены своей тюрьмы и не может вырваться на свежий воздух.
Характерна запись
Толстого в
дневнике в день отправки письма к Иернефельду: «Внутренняя борьба.
Уж в глубокой старости
Толстой несколько раз вспоминает об этом случае и в письмах, и в
дневнике: «Если бы дуло пушки, из которой вылетело ядро, на одну тысячную линию было отклонено в ту или другую сторону, я бы был убит».
И одиночество, — поражающее, глухое одиночество. «Вы, верно, не думаете этого, — пишет
Толстой в одном письме, — но вы не можете себе представить, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий «я», презираемо всеми, окружающими меня». — «Чувствую, — пишет он в
дневнике, — что моя жизнь, никому не только не интересна, но скучно, совестно им, что я продолжаю заниматься такими пустяками».
Давно уже смутные слухи настойчиво указывали на одно определенное лицо, упорно загораживавшее
Толстому дорогу к новой жизни. Теперь обе стороны ушли из жизни, теперь опубликованы многие интимные места из
дневников и переписки
Толстого, напечатан набросок его откровенно-автобиографической драмы «И свет во тьме светит». И нет теперь никакого сомнения, что лицом этим была его милая, любящая Кити, — его жена.
Толстая тетрадь [Речь идет о
дневнике, который вели двоюродные сестры Петровы (в романе они родные сестры Ратниковы) и который одна из сестер принесла Вересаеву.] в черной клеенчатой обложке с красным обрезом. На самой первой странице, той, которая плохо отстает от обложки и которую обыкновенно оставляют пустою, написано...
Как бы гладко и ловко ни оправдывал он себя, она потеряла любимого человека. ЕеГаярин больше не существовал. Она гадливо бросила сложенный в несколько раз лист газеты на стол, присела к нему, взяла тетрадь
дневника и раскрыла его на последней исписанной странице, где
толстая черта виднелась посредине. И с минуту сидела, опустив голову в обе ладони.