Неточные совпадения
— А вот почему. Сегодня я сижу да читаю Пушкина… помнится, «Цыгане» мне попались… Вдруг Аркадий подходит ко мне и молча, с этаким ласковым сожалением на лице, тихонько, как у
ребенка, отнял у меня
книгу и положил передо мной другую, немецкую… улыбнулся и ушел, и Пушкина унес.
— Вот — соседи мои и знакомые не говорят мне, что я не так живу, а
дети, наверное, сказали бы. Ты слышишь, как в наши дни дети-то кричат отцам — не так, все — не так! А как марксисты народников зачеркивали? Ну — это политика! А декаденты? Это уж — быт, декаденты-то! Они уж отцам кричат: не в таких домах живете, не на тех стульях сидите,
книги читаете не те! И заметно, что у родителей-атеистов
дети — церковники…
— Да, — продолжала она, подойдя к постели. — Не все. Если ты пишешь плохие
книги или картины, это ведь не так уж вредно, а за плохих
детей следует наказывать.
Клим видел пейзаж похожим на раскрашенную картинку из
книги для
детей, хотя знал, что это место славится своей красотой.
В девять часов утра она уходила в школу, являлась домой к трем; от пяти до семи гуляла с
ребенком и
книгой в саду, в семь снова уходила заниматься с любителями хорового пения; возвращалась поздно.
Он видел себя умнее всех в классе, он уже прочитал не мало таких
книг, о которых его сверстники не имели понятия, он чувствовал, что даже мальчики старше его более
дети, чем он.
Ум и сердце
ребенка исполнились всех картин, сцен и нравов этого быта прежде, нежели он увидел первую
книгу. А кто знает, как рано начинается развитие умственного зерна в детском мозгу? Как уследить за рождением в младенческой душе первых понятий и впечатлений?
Да, в самом деле крепче: прежде не торопились объяснять
ребенку значения жизни и приготовлять его к ней, как к чему-то мудреному и нешуточному; не томили его над
книгами, которые рождают в голове тьму вопросов, а вопросы гложут ум и сердце и сокращают жизнь.
Глядя на него, еще на
ребенка, непременно скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно поэтам, тоже — nascuntur. [рождаются (лат.).] Всегда, бывало, он с растрепанными волосами, с блуждающими где-то глазами, вечно копающийся в
книгах или в тетрадях, как будто у него не было детства, не было нерва — шалить, резвиться.
— И пусть, и
книги ей в руки. Мы сами прекрасные! Смотри, какой день, смотри, как хорошо! Какая ты сегодня красавица, Лиза. А впрочем, ты ужасный
ребенок.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще
ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой
книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Офицер требовал, чтобы были надеты наручни на общественника, шедшего в ссылку и во всю дорогу несшего на руках девочку, оставленную ему умершей в Томске от тифа женою. Отговорки арестанта, что ему нельзя в наручнях нести
ребенка, раздражили бывшего не в духе офицера, и он избил непокорившегося сразу арестанта. [Факт, описанный в
книге Д. А. Линева: «По этапу».]
У нас в обществе, я помню, еще задолго до суда, с некоторым удивлением спрашивали, особенно дамы: «Неужели такое тонкое, сложное и психологическое дело будет отдано на роковое решение каким-то чиновникам и, наконец, мужикам, и „что-де поймет тут какой-нибудь такой чиновник, тем более мужик?“ В самом деле, все эти четыре чиновника, попавшие в состав присяжных, были люди мелкие, малочиновные, седые — один только из них был несколько помоложе, — в обществе нашем малоизвестные, прозябавшие на мелком жалованье, имевшие, должно быть, старых жен, которых никуда нельзя показать, и по куче
детей, может быть даже босоногих, много-много что развлекавшие свой досуг где-нибудь картишками и уж, разумеется, никогда не прочитавшие ни одной
книги.
Отец-то у них был человек ученый, сочинитель; умер, конечно, в бедности, но воспитание
детям успел сообщить отличное;
книг тоже много оставил.
Он был с нею послушен, как
ребенок: она велела ему читать, — он читал усердно, будто готовился к экзамену; толку из чтения извлекал мало, но все-таки кое-какой толк извлекал; она старалась помогать ему разговорами, — разговоры были ему понятнее
книг, и он делал кое-какие успехи, медленные, очень маленькие, но все-таки делал.
Разумеется, что при этом кто-нибудь непременно в кого-нибудь хронически влюблен, разумеется, что дело не обходится без сентиментальности, слез, сюрпризов и сладких пирожков с вареньем, но все это заглаживается той реальной, чисто жизненной поэзией с мышцами и силой, которую я редко встречал в выродившихся, рахитических
детях аристократии и еще менее у мещанства, строго соразмеряющего число
детей с приходо-расходной
книгой.
В 1823 я еще совсем был
ребенком, со мной были детские
книги, да и тех я не читал, а занимался всего больше зайцем и векшей, которые жили в чулане возле моей комнаты.
Дети года через три стыдятся своих игрушек, — пусть их, им хочется быть большими, они так быстро растут, меняются, они это видят по курточке и по страницам учебных
книг; а, кажется, совершеннолетним можно бы было понять, что «ребячество» с двумя-тремя годами юности — самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни, да и чуть ли не самая важная, она незаметно определяет все будущее.
Это было преступление без заранее обдуманного намерения: однажды вечером мать ушла куда-то, оставив меня домовничать с
ребенком; скучая, я развернул одну из
книг отчима — «Записки врача» Дюма-отца — и между страниц увидал два билета — в десять рублей и в рубль.
Когда одна дворянка, жена ссыльного, узнала, что ее
ребенка записали в метрическую
книгу сыном поселенца, то, говорят, горько заплакала.
— Уверяю вас, генерал, что совсем не нахожу странным, что в двенадцатом году вы были в Москве и… конечно, вы можете сообщить… так же как и все бывшие. Один из наших автобиографов начинает свою
книгу именно тем, что в двенадцатом году его, грудного
ребенка, в Москве, кормили хлебом французские солдаты.
Слушателями были: мальчик лет пятнадцати, с довольно веселым и неглупым лицом и с
книгой в руках, молодая девушка лет двадцати, вся в трауре и с грудным
ребенком на руках, тринадцатилетняя девочка, тоже в трауре, очень смеявшаяся и ужасно разевавшая при этом рот, и, наконец, один чрезвычайно странный слушатель, лежавший на диване малый лет двадцати, довольно красивый, черноватый, с длинными, густыми волосами, с черными большими глазами, с маленькими поползновениями на бакенбарды и бородку.
Общий обман, распространенный на всех людей, состоит в том, что во всех катехизисах или заменивших их
книгах, служащих теперь обязательному обучению
детей, сказано, что насилие, т. е. истязание, заключения и казни, равно как и убийства на междоусобной или внешней войне для поддержания и защиты существующего государственного устройства (какое бы оно ни было, самодержавное, монархическое, конвент, консульство, империя того или другого Наполеона или Буланже, конституционная монархия, коммуна или республика), совершенно законны и не противоречат ни нравственности, ни христианству.
Рассказала она ему о себе: сирота она, дочь офицера, воспитывалась у дяди, полковника, вышла замуж за учителя гимназии, муж стал учить
детей не по казённым книжкам, а по совести, она же, как умела, помогала мужу в этом, сделали у них однажды обыск, нашли запрещённые
книги и сослали обоих в Сибирь — вот и всё.
Хозяин зимовника — старик и его жена были почти безграмотны, в доме не водилось никаких журналов, газет и
книг, даже коннозаводских: он не признавал никаких новшеств, улучшал породу лошадей арабскими и золотистыми персидскими жеребцами, не признавал английских — от них
дети цыбатые, говорил, — а рысаков ругательски ругал: купеческую лошадь, сырость разводят!
— Читай ещё… — Двигая усами, старик спрятал
книгу в карман. —
Книга для
детей, для чистых сердцем… Он ворчал ласково, Евсею хотелось ещё спрашивать его о чём-то, но вопросы не складывались, а старик закурил папиросу, окутался дымом и, должно быть, забыл о собеседнике. Климков осторожно отошёл прочь, его тяготение к Дудке усилилось, и он подумал...
Ни сада, ни театра, ни порядочного оркестра; городская и клубная библиотеки посещались только евреями-подростками, так что журналы и новые
книги по месяцам лежали неразрезанными; богатые и интеллигентные спали в душных, тесных спальнях, на деревянных кроватях с клопами,
детей держали в отвратительно грязных помещениях, называемых детскими, а слуги, даже старые и почтенные, спали в кухне на полу и укрывались лохмотьями.
— Ну да; я знаю… Как же… Князь Платон… в большой силе был… Знаю: он был женат на Фекле Игнатьевне, только у них
детей не было: одна девчоночка было родилась, да поганенькая какая-то была и умерла во младенчестве; а больше так и не было… А Нельи… я про него тоже слышала: ужасный был подлиза и пред Платоном пресмыкался. Я его
книги читать не хочу: все врет, чай… из зависти, что тот вкусно ел.
— Хорошо, что заранее, по крайней мере, сказала! — проговорил князь почти задыхающимся от гнева голосом и затем встал и собрал все
книги, которые приносил Елене читать, взял их себе под руку, отыскал после того свою шляпу, зашел потом в детскую, где несколько времени глядел на
ребенка; наконец, поцеловав его горячо раза три — четыре, ушел совсем, не зайдя уже больше и проститься с Еленой.
Я помню, как один раз услышал я, что он смеется: я заглянул в его комнату и увидел, что мой строгий наставник, держа в руке какую-то математическую
книгу, хохочет, как
дитя, смотря на играющих котят…
Она занималась
детьми, чтением
книг и деятельною перепискою с прежними знакомыми, по большей части замечательными людьми, которые, быв только временными жителями или посетителями Уфы, навсегда сохранили к моей матери чувства почтительной дружбы.
Я плакал, ревел, как маленькое
дитя, валялся по полу, рвал на себе волосы и едва не изорвал своих
книг и тетрадей, и, конечно, только огорчение матери и кроткие увещания отца спасли меня от глупых, безумных поступков; на другой день я как будто очнулся, а на третий мог уже заниматься и читать вслух моих любимых стихотворцев со вниманием и удовольствием; на четвертый день я совершенно успокоился, и тогда только прояснилось лицо моего наставника.
Не нянькины сказки, а полные смысла прямого ведутся у Иды беседы. Читает она здесь из Плутарха про великих людей; говорит она
детям о матери Вольфганга Гете; читает им Смайльса «Self-Help» [«Самопомощь» (англ.)] —
книгу, убеждающую человека «самому себе помогать»; читает и про тебя, кроткая Руфь, обретшая себе, ради достоинств души своей, отчизну в земле чуждой.
Жена с
детьми занимала две задние комнаты, а Гарусов четыре остальные, то есть в них помещалась и контора, и касса, и четыре заводских писчика, подводивших заводские
книги.
Да, Мария, когда семейство садится у этого камина и мать, читая добрую
книгу детям, ведет их детскую фантазию по девственным лесам, через моря, через горы, к тем жалким дикарям, которые не знают ни милосердия, ни правды, тогда над ярким огоньком вверху, — я это сам видал в былые годы, — тогда является
детям старушка, в фланелевом капоте, с портфеликом у пояса и с суковатой палочкой в руке.
Евгений же начитался медицинских
книг и имел намерение воспитывать
ребенка по всем правилам науки.
— Человеку — всё нужно знать! — говорит он и смотрит на
книги так же ласково, как на
детей.
— С чего вошло вам в голову морить бедных
детей грамотою глупою и бестолковою? Разве я их на то породила и дала им такое отличное воспитание, чтобы они над
книгами исчахли? Образумьтеся, побойтесь бога, не будьте детоубийцею, не терзайте безвинно моей утробы!.. — Тут маменька горько заплакали.
Прелегкий и презвучный язык, достойнейший быть во всеобщем употреблении более, нежели теперь французский, за выучение коего французские мусьи — вроде Галушкинских берут тысячами и морят
ребенка года три; а этот язык можно без
книги понять в полчаса и без копейки.
А того батенька и не рассудили, что это были святки, праздники — какое тут учение? можно ли заниматься делом? надобно гулять, должно веселиться; святки раз в году; не промориться же в такие дни над
книгами! чудные эти старики! им как придет какая мысль, так они и держатся ее, — так и батенька поступили теперь: укрепясь в этой мысли, начали раздражаться гневом все более и более, и придумывали, как наказать
детей?
Вот, например, распоряжение, записанное в разрядной
книге 7123 года («Временник» 1849 года, ч. I, стр. 7): «А которые (дворяне и
дети боярские) учнут ослушаться и с ними на государеву службу не поедут, и тех бить батоги и в тюрьму сажать…
Эта
книга стала для него тем, чем становится иногда волшебная сказка для впечатлительного
ребенка. Он называл предметы, с которыми имел дело, именами ее героев, и, когда однажды с полки упала и разбилась хлебная чашка, он огорченно и зло воскликнул...
«Дайра, восточная повесть», «Селим и Дамасина», «Мирамонд», «История лорда N» — всё было прочтено в одно лето, с таким любопытством, с таким живым удовольствием, которое могло бы испугать иного воспитателя, но которым отец Леонов не мог нарадоваться, полагая, что охота ко чтению каких бы то ни было
книг есть хороший знак в
ребенке.
Марья и Фекла крестились, говели каждый год, но ничего не понимали.
Детей не учили молиться, ничего не говорили им о боге, не внушали никаких правил и только запрещали в пост есть скоромное. В прочих семьях было почти то же: мало кто верил, мало кто понимал. В то же время все любили Священное писание, любили нежно, благоговейно, но не было
книг, некому было читать и объяснять, и за то, что Ольга иногда читала Евангелие, ее уважали и все говорили ей и Саше «вы».
Увидав, как читатель иной
Льет над
книгою слезы рекой,
Так и хочешь сказать: «Друг любезный,
Не сочувствуй ты горю людей,
Не читай ты гуманных книжонок,
Но не ставь за каретой гвоздей,
Чтоб, вскочив, накололся
ребенок...
Загоскин отдавал весь изюм и коринку с условием: не входить к нему в комнату и не мешать его чтению; но через несколько времени, истребив весь запас лакомства, брат снова отворял дверь — и тогда Загоскин, вспылив, вскакивал с дивана, бросал
книгу и принимался таскать за волосы неотвязчивого
ребенка; впоследствии он любил этого брата с особенною нежностью.
Венеровский. Все подвигаемся, все понемногу; вот вчера школу открыли для
детей золотых дел мастеровых. Выхлопотали помещенье, все: кое-как собрали деньжонок по купцам на
книги. Идет ничего. Вы приезжайте как-нибудь с Любовь Ивановной посмотреть. Интересно.
— Ужас, ужас, что пишут! — простонала, схватившись за виски, жена акцизного надзирателя, уездная Мессалина, не обходившая вниманием даже своих кучеров. — Я всегда мою руки с одеколоном после их
книг. И подумать, что такая литература попадает в руки нашим
детям!
А Макар продолжал: у них все записано в
книге… Пусть же они поищут: когда он испытал от кого-нибудь ласку, привет или радость? Где его
дети? Когда они умирали, ему было горько и тяжело, а когда вырастали, то уходили от него, чтобы в одиночку биться с тяжелою нуждой. И он состарился один со своей второю старухой и видел, как его оставляют силы и подходит злая, бесприютная дряхлость. Они стояли одинокие, как стоят в степи две сиротливые елки, которых бьют отовсюду жестокие метели.
Положение его в номерах «Сербия» сложное: он ходит к мировым судьям по делам Анны Фридриховны, репетирует ее
детей в учит их светским манерам, ведет квартирную
книгу, пишет счета постояльцам, читает по утрам вслух газету и говорит о политике.