Неточные совпадения
В конце села под ивою,
Свидетельницей скромною
Всей жизни вахлаков,
Где праздники справляются,
Где сходки собираются,
Где
днем секут, а вечером
Цалуются, милуются, —
Всю ночь
огни и шум.
Только на третий
день, когда
огонь уже начал подбираться к собору и к рядам, глуповцы несколько очувствовались.
— Да вот, как вы сказали,
огонь блюсти. А то не дворянское
дело. И дворянское
дело наше делается не здесь, на выборах, а там, в своем углу. Есть тоже свой сословный инстинкт, что должно или не должно. Вот мужики тоже, посмотрю на них другой раз: как хороший мужик, так хватает земли нанять сколько может. Какая ни будь плохая земля, всё пашет. Тоже без расчета. Прямо в убыток.
Как быть! кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра пробежала из моей руки в ее руку; все почти страсти начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас женщина любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они приготовляют, располагают ее сердце к принятию священного
огня, а все-таки первое прикосновение решает
дело.
И сколько раз уже наведенные нисходившим с небес смыслом, они и тут умели отшатнуться и сбиться в сторону, умели среди бела
дня попасть вновь в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой туман друг другу в очи и, влачась вслед за болотными
огнями, умели-таки добраться до пропасти, чтобы потом с ужасом спросить друг друга: где выход, где дорога?
И вновь задумчивый, унылый
Пред милой Ольгою своей,
Владимир не имеет силы
Вчерашний
день напомнить ей;
Он мыслит: «Буду ей спаситель.
Не потерплю, чтоб развратитель
Огнем и вздохов и похвал
Младое сердце искушал;
Чтоб червь презренный, ядовитый
Точил лилеи стебелек;
Чтобы двухутренний цветок
Увял еще полураскрытый».
Всё это значило, друзья:
С приятелем стреляюсь я.
Она вздрогнула, откинулась, замерла; потом резко вскочила с головокружительно падающим сердцем, вспыхнув неудержимыми слезами вдохновенного потрясения. «Секрет» в это время огибал небольшой мыс, держась к берегу углом левого борта; негромкая музыка лилась в голубом
дне с белой палубы под
огнем алого шелка; музыка ритмических переливов, переданных не совсем удачно известными всем словами...
Вскоре все заговорили о Пугачеве. Толки были различны. Комендант послал урядника с поручением разведать хорошенько обо всем по соседним селениям и крепостям. Урядник возвратился через два
дня и объявил, что в степи верст за шестьдесят от крепости видел он множество
огней и слышал от башкирцев, что идет неведомая сила. Впрочем, не мог он сказать ничего положительного, потому что ехать далее побоялся.
Вы пра́вы: из
огня тот выйдет невредим,
Кто с вами
день пробыть успеет,
Подышит воздухом одним,
И в нем рассудок уцелеет.
— Меня вы забудете, — начал он опять, — мертвый живому не товарищ. Отец вам будет говорить, что вот, мол, какого человека Россия теряет… Это чепуха; но не разуверяйте старика. Чем бы дитя ни тешилось… вы знаете. И мать приласкайте. Ведь таких людей, как они, в вашем большом свете
днем с
огнем не сыскать… Я нужен России… Нет, видно, не нужен. Да и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник… мясо продает… мясник… постойте, я путаюсь… Тут есть лес…
Впечатление огненной печи еще усиливалось, если смотреть сверху, с балкона: пред ослепленными глазами открывалась продолговатая, в форме могилы, яма, а на
дне ее и по бокам в ложах, освещенные пылающей игрой
огня, краснели, жарились лысины мужчин, таяли, как масло, голые спины, плечи женщин, трещали ладони, аплодируя ярко освещенным и еще более голым певицам.
Веселая ‹девица›, приготовив утром кофе, — исчезла. Он целый
день питался сардинами и сыром, съел все, что нашел в кухне, был голоден и обозлен. Непривычная темнота в комнате усиливала впечатление оброшенности, темнота вздрагивала, точно пытаясь погасить
огонь свечи, а ее и без того хватит не больше, как на четверть часа. «Черт вас возьми…»
— А — не буде ниякого
дела с войны этой… Не буде. Вот у нас, в Старом Ясене, хлеб сжали да весь и сожгли, так же и в Халомерах, и в Удрое, — весь! Чтоб немцу не досталось. Мужик плачет, баба — плачет. Что плакать? Слезой
огонь не погасишь.
Он стоял среди комнаты, глядя, как из самовара вырывается пар, окутывая чайник на конфорке, на неподвижный
огонь лампы, на одинокий стакан и две тарелки, покрытые салфеткой, — стоял, пропуская мимо себя события и людей этого
дня и ожидая от разума какого-нибудь решения, объяснения.
— Экзаменуете меня, что ли? Я же не идиот все-таки! Дума — горчич-ник на шею, ее
дело — отвлекать прилив крови к мозгу, для этого она и прилеплена в сумасбродную нашу жизнь! А кадеты играют на бунт. Налогов не платить! Что же, мне спичек не покупать, искрами из глаз
огонь зажигать, что ли?
Но, подойдя к двери спальной, он отшатнулся:
огонь ночной лампы освещал лицо матери и голую руку, рука обнимала волосатую шею Варавки, его растрепанная голова прижималась к плечу матери. Мать лежала вверх лицом, приоткрыв рот, и, должно быть, крепко спала; Варавка влажно всхрапывал и почему-то казался меньше, чем он был
днем. Во всем этом было нечто стыдное, смущающее, но и трогательное.
Было досадно убедиться, что такая, в сущности, некрасивая маленькая женщина, грубо, точно дешевая кукла, раскрашенная, может заставить слушать ее насмешливо печальную песню, ненужную, как
огонь, зажженный среди ясного
дня.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение
огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до
дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
По двору в сарай прошли Калитин и водопроводчик, там зажгли
огонь. Самгин тихо пошел туда, говоря себе, что этого не надо делать. Он встал за неоткрытой половинкой двери сарая; сквозь щель на пальто его легла полоса света и
разделила надвое; стирая рукой эту желтую ленту, он смотрел в щель и слушал.
— Бросьте, батенька! Это — дохлое
дело. Еще раньше
дня на три, ну, может быть… А теперь мы немножко танцуем назад, составы кормежных поездов гонят куда только возможно гнать, все перепуталось, и мы сами ничего не можем найти. Боеприпасы убирать надобно, вот что. Кое-что, пожалуй, надобно будет предать
огню.
Он задрожит от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого
огня светится в ее глазах, как отголосок переданной ей мысли звучит в речи, как мысль эта вошла в ее сознание и понимание, переработалась у ней в уме и выглядывает из ее слов, не сухая и суровая, а с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина, на светлое
дно ее жизни.
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего
дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение
огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».
Являлись перед ним напудренные маркизы, в кружевах, с мерцающими умом глазами и с развратной улыбкой; потом застрелившиеся, повесившиеся и удавившиеся Вертеры; далее увядшие
девы, с вечными слезами любви, с монастырем, и усатые лица недавних героев, с буйным
огнем в глазах, наивные и сознательные донжуаны, и умники, трепещущие подозрения в любви и втайне обожающие своих ключниц… все, все!
Она не была похожа на утро, на которое постепенно падают краски,
огонь, которое потом превращается в
день, как у других, и пылает жарко, и все кипит, движется в ярком полудне, и потом все тише и тише, все бледнее, и все естественно и постепенно гаснет к вечеру.
— То есть погасил бы
огонь и остался в темноте! Хороша жизнь! Эх, Илья! ты хоть пофилософствовал бы немного, право! Жизнь мелькнет, как мгновение, а он лег бы да заснул! Пусть она будет постоянным горением! Ах, если б прожить лет двести, триста! — заключил он, — сколько бы можно было переделать
дела!
Он, с
огнем опытности в руках, пускался в лабиринт ее ума, характера и каждый
день открывал и изучал все новые черты и факты, и все не видел
дна, только с удивлением и тревогой следил, как ее ум требует ежедневно насущного хлеба, как душа ее не умолкает, все просит опыта и жизни.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего
огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на
днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Мгновенно сердце молодое
Горит и гаснет. В нем любовь
Проходит и приходит вновь,
В нем чувство каждый
день иное:
Не столь послушно, не слегка,
Не столь мгновенными страстями
Пылает сердце старика,
Окаменелое годами.
Упорно, медленно оно
В
огне страстей раскалено;
Но поздний жар уж не остынет
И с жизнью лишь его покинет.
Тогда-то свыше вдохновенный
Раздался звучный глас Петра:
«За
дело, с богом!» Из шатра,
Толпой любимцев окруженный,
Выходит Петр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен,
Он весь, как божия гроза.
Идет. Ему коня подводят.
Ретив и смирен верный конь.
Почуя роковой
огонь,
Дрожит. Глазами косо водит
И мчится в прахе боевом,
Гордясь могущим седоком.
Но через
день, через два прошло и это, и, когда Вера являлась к бабушке, она была равнодушна, даже умеренно весела, только чаще прежнего запиралась у себя и долее обыкновенного горел у ней
огонь в комнате по ночам.
Следовательно, надо зорко смотреть около, не лежит ли праздно несделанное
дело, за которым явится на очередь следующее, по порядку, и не бросаться за каким-нибудь блуждающим
огнем, или «миражем», как говорит Райский.
— Ничего: он ездил к губернатору жаловаться и солгал, что я стрелял в него, да не попал. Если б я был мирный гражданин города, меня бы сейчас на съезжую посадили, а так как я вне закона, на особенном счету, то губернатор разузнал, как было
дело, и посоветовал Нилу Андреичу умолчать, «чтоб до Петербурга никаких историй не доходило»: этого он, как
огня, боится.
— Что же она? Или не поддается столичному дендизму? Да как она смеет, ничтожная провинциалка! Ну, что ж, старинную науку в ход: наружный холод и внутренний
огонь, небрежность приемов, гордое пожимание плеч и презрительные улыбки — это действует! Порисуйтесь перед ней, это ваше
дело…
Мужчины, одни, среди
дел и забот, по лени, по грубости, часто бросая теплый
огонь, тихие симпатии семьи, бросаются в этот мир всегда готовых романов и драм, как в игорный дом, чтоб охмелеть в чаду притворных чувств и дорого купленной неги. Других молодость и пыл влекут туда, в царство поддельной любви, со всей утонченной ее игрой, как гастронома влечет от домашнего простого обеда изысканный обед искусного повара.
Верпы — маленькие якоря, которые, завезя на несколько десятков сажен от фрегата, бросают на
дно, а канат от них наматывают на шпиль и вертят последний, чтобы таким образом сдвинуть судно с места. Это — своего рода домашний способ тушить
огонь, до прибытия пожарной команды.
Говорить ли о теории ветров, о направлении и курсах корабля, о широтах и долготах или докладывать, что такая-то страна была когда-то под водою, а вот это
дно было наруже; этот остров произошел от
огня, а тот от сырости; начало этой страны относится к такому времени, народ произошел оттуда, и при этом старательно выписать из ученых авторитетов, откуда, что и как?
Днем облитые ослепительным солнечным блеском воды сверкают, как растопленное серебро; лучи снопами отвесно и неотразимо падают на все — на скалы, на вершины пальм, на палубы кораблей и, преломляясь, льют каскады
огня и блеска по сторонам.
Веревкин особенно был озабочен составом присяжных заседателей и боялся как
огня, чтобы не попали чиновники: они не пощадили бы, а вот купцы да мужички — совсем другое
дело, особенно последние.
Если
днем все улицы были запружены народом, то теперь все эти тысячи людей сгрудились в домах, с улицы широкая ярмарочная волна хлынула под гостеприимные кровли. Везде виднелись
огни; в окнах, сквозь ледяные узоры, мелькали неясные человеческие силуэты; из отворявшихся дверей вырывались белые клубы пара, вынося с собою смутный гул бушевавшего ярмарочного моря. Откуда-то доносились звуки визгливой музыки и обрывки пьяной горластой песни.
В этот
день мы прошли мало и рано стали биваком. На первом биваке места в палатке мы заняли случайно, кто куда попал. Я, Дерсу и маньчжур Чи Ши-у разместились по одну сторону
огня, а стрелки — по другую. Этот порядок соблюдался уже всю дорогу.
При морозе идти против ветра очень трудно. Мы часто останавливались и грелись у
огня. В результате за целый
день нам удалось пройти не более 10 км. Заночевали мы в том месте, где река разбивается сразу на три протоки. Вследствие ветреной погоды в палатке было дымно. Это принудило нас рано лечь спать.
Затем Дерсу сказал, что последний раз, три
дня назад, у
огня ночевал человек.
Как это было просто! В самом
деле, стоит только присмотреться к походке молодого человека и старого, чтобы увидеть, что молодой ходит легко, почти на носках, а старый ставит ногу на всю ступню и больше надавливает на пятку. Пока мы с Дерсу осматривали покинутый бивак, Чжан Бао и Чан Лин развели
огонь и поставили палатку.
Наконец стало светать. Вспыхнувшую было на востоке зарю тотчас опять заволокло тучами. Теперь уже все было видно: тропу, кусты, камни, берег залива, чью-то опрокинутую вверх
дном лодку. Под нею спал китаец. Я разбудил его и попросил подвезти нас к миноносцу. На судах еще кое-где горели
огни. У трапа меня встретил вахтенный начальник. Я извинился за беспокойство, затем пошел к себе в каюту, разделся и лег в постель.
При этом освещении тени в лесу казались глубокими ямами, а
огонь — краснее, чем он есть на самом
деле.
Здесь случилось маленькое происшествие, которое задержало нас почти на целый
день. Ночью мы не заметили, как вода подошла к биваку. Одна нарта вмерзла в лед. Пришлось ее вырубать топорами, потом оттаивать полозья на
огне и исправлять поломки. Наученные опытом, дальше на биваках мы уже не оставляли нарты на льду, а ставили их на деревянные катки.
Однако разговором
дела не поправишь. Я взял свое ружье и два раза выстрелил в воздух. Через минуту откуда-то издалека послышался ответный выстрел. Тогда я выстрелил еще два раза. После этого мы развели
огонь и стали ждать. Через полчаса стрелки возвратились. Они оправдывались тем, что Дерсу поставил такие маленькие сигналы, что их легко было не заметить. Гольд не возражал и не спорил. Он понял, что то, что ясно для него, совершенно неясно для других.
Впрочем, в
деле хозяйничества никто у нас еще не перещеголял одного петербургского важного чиновника, который, усмотрев из донесений своего приказчика, что овины у него в имении часто подвергаются пожарам, отчего много хлеба пропадает, — отдал строжайший приказ; вперед до тех пор не сажать снопов в овин, пока
огонь совершенно не погаснет.
Словно пьяные столкнулись оба — и барин, и единственный его слуга — посреди двора; словно угорелые, завертелись они друг перед другом. Ни барин не мог растолковать, в чем было
дело, ни слуга не мог понять, чего требовалось от него. «Беда! беда!» — лепетал Чертопханов. «Беда! беда!» — повторял за ним казачок. «Фонарь! Подай, зажги фонарь!
Огня!
Огня!» — вырвалось наконец из замиравшей груди Чертопханова. Перфишка бросился в дом.
На биваке Дерсу проявлял всегда удивительную энергию. Он бегал от одного дерева к другому, снимал бересту, рубил жерди и сошки, ставил палатку, сушил свою и чужую одежду и старался разложить
огонь так, чтобы внутри балагана можно было сидеть и не страдать от дыма глазами. Я всегда удивлялся, как успевал этот уже старый человек делать сразу несколько
дел. Мы давно уже разулись и отдыхали, а Дерсу все еще хлопотал около балагана.