Неточные совпадения
Стародум. Льстец есть тварь, которая не только о других, ниже о себе
хорошего мнения не имеет. Все его стремление к тому, чтоб сперва ослепить ум у
человека, а потом
делать из него, что ему надобно. Он ночной вор, который сперва свечу погасит, а потом красть станет.
Казалось бы, ничего не могло быть проще того, чтобы ему,
хорошей породы, скорее богатому, чем бедному
человеку, тридцати двух лет,
сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы
хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что не могло быть и мысли о том, чтобы другие и она сама признали его достойным ее.
— Положим, не завидует, потому что у него талант; но ему досадно, что придворный и богатый
человек, еще граф (ведь они всё это ненавидят) без особенного труда
делает то же, если не
лучше, чем он, посвятивший на это всю жизнь. Главное, образование, которого у него нет.
Одна треть государственных
людей, стариков, были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть были с ним на «ты», а третья — были
хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не
делал.
Я
человек не без вкуса и, знаю, во многом мог бы гораздо
лучше распорядиться тех наших богачей, которые все это
делают бестолково.
Феклуша. А я, мaтушка, так своими глазами видела. Конечно, другие от суеты не видят ничего, так он им машиной показывается, они машиной и называют, а я видела, как он лапами-то вот так (растопыривает пальцы)
делает. Hу, и стон, которые
люди хорошей жизни, так слышат.
— Он очень милый старик, даже либерал, но — глуп, — говорила она, подтягивая гримасами веки, обнажавшие пустоту глаз. — Он говорит: мы не торопимся, потому что хотим
сделать все как можно
лучше; мы терпеливо ждем, когда подрастут
люди, которым можно дать голос в делах управления государством. Но ведь я у него не конституции прошу, а покровительства Императорского музыкального общества для моей школы.
— Вот такой — этот настоящий русский, больше, чем вы обе, — я так думаю. Вы помните «Золотое сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно говорил о начальнике в тюрьме, да! О, этот может много
делать! Ему будут слушать, верить, будут любить
люди. Он может… как говорят? — может утешивать. Так? Он —
хороший поп!
— В деревне я чувствовала, что, хотя
делаю работу объективно необходимую, но не нужную моему хозяину и он терпит меня, только как ворону на огороде. Мой хозяин безграмотный, но по-своему умный мужик, очень
хороший актер и
человек, который чувствует себя первейшим, самым необходимым работником на земле. В то же время он догадывается, что поставлен в ложную, унизительную позицию слуги всех господ. Науке, которую я вколачиваю в головы его детей, он не верит: он вообще неверующий…
—
Хороших людей я не видал. И не ожидаю, не хочу видеть. Не верю, что существуют.
Хороших людей — после смерти
делают. Для обмана.
Разве настоящий-то
хороший русский
человек станет все это
делать?
— Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все
сделает. Это, брат, золотой
человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймет; фрак не
лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…
— Я совсем ничего не воображаю, — сказал Обломов, — не шуми и не кричи, а
лучше подумай, что
делать. Ты
человек практический…
«Зачем так много всего этого? — скажешь невольно, глядя на эти двадцать, тридцать блюд, — не
лучше ли два-три блюда, как у нас?..» Впрочем, я не знаю, что
лучше: попробовать ли понемногу от двадцати блюд или наесться двух так, что
человек после обеда часа два томится сомнением, будет ли он жив к вечеру, как это
делают иные…
Люди наши, заслышав приказ, вытащили весь багаж на палубу и стояли в ожидании, что
делать. Между вещами я заметил зонтик, купленный мной в Англии и валявшийся где-то в углу каюты. «Это зачем ты взял?» — спросил я Тимофея. «Жаль оставить», — сказал он. «Брось за борт, — велел я, — куда всякую дрянь везти?» Но он уцепился и сказал, что ни за что не бросит, что эта вещь
хорошая и что он охотно повезет ее через всю Сибирь. Так и
сделал.
Ужасны были, очевидно, невинные страдания Меньшова — и не столько его физические страдания, сколько то недоумение, то недоверие к добру и к Богу, которые он должен был испытывать, видя жестокость
людей, беспричинно мучающих его; ужасно было опозорение и мучения, наложенные на эти сотни ни в чем неповинных
людей только потому, что в бумаге не так написано; ужасны эти одурелые надзиратели, занятые мучительством своих братьев и уверенные, что они
делают и
хорошее и важное дело.
— Дюфар-француз, может слыхали. Он в большом театре на ахтерок парики
делает. Дело
хорошее, ну и нажился. У нашей барышни купил всё имение. Теперь он нами владеет. Как хочет, так и ездит на нас. Спасибо, сам
человек хороший. Только жена у него из русских, — такая-то собака, что не приведи Бог. Грабит народ. Беда. Ну, вот и тюрьма. Вам куда, к подъезду? Не пущают, я чай.
— Благодаря нашему воспитанию, доктор, у Зоси железные проволоки вместо нервов, — не без самодовольства говорил Ляховский. — Она скорее походит на жокея, чем на светскую барышню… Для нее же
лучше. Женщина такой же
человек, как и мужчина, а тепличное воспитание
делало из женщин нервных кукол. Не правда ли, доктор?
— О! пани Марина, кто же не знает, что вы первая красавица… во всей Польше первая!.. Да… И
лучше всех танцевали мазурочки, и одевались
лучше всех, и все любили пани Марину без ума. Пани Марина сердится на меня, а я маленький
человек и
делал только то, чего хотел пан Игнатий.
В слезах раскаяния и жгучего страдальческого умиления он воскликнет: „
Люди лучше, чем я, ибо захотели не погубить, а спасти меня!“ О, вам так легко это
сделать, этот акт милосердия, ибо при отсутствии всяких чуть-чуть похожих на правду улик вам слишком тяжело будет произнести: „Да, виновен“.
Пусть усмехнется про себя, это ничего,
человек часто смеется над добрым и
хорошим; это лишь от легкомыслия; но уверяю вас, господа, что как усмехнется, так тотчас же в сердце скажет: «Нет, это я дурно
сделал, что усмехнулся, потому что над этим нельзя смеяться!»
— Жаль мне тебя, Пантелей Еремеич, — сказала она со вздохом, —
человек ты
хороший… а
делать нечего: прощай!
— Да уж это я знаю. А вот и ученый пес у тебя и
хороший, а ничего не смог. Подумаешь, люди-то,
люди, а? Вот и зверь, а что из него
сделали?
— Если вы считаете меня порядочным
человеком, вы позволите мне бывать у вас, чтобы тогда, когда вы достаточно уверитесь во мне, я мог опять спросить вас о Кирсановых. Или,
лучше, вы сами заговорите о них, когда вам покажется, что вы можете исполнить эту мою просьбу, которую я
сделаю теперь, и не буду возобновлять. Вы позволяете?
Но умные
люди говорят, что можно
сделать еще гораздо
лучше, так что и прибыли будет больше, и можно выгоднее
делать употребление из нее.
Он боялся, что когда придет к Лопуховым после ученого разговора с своим другом, то несколько опростоволосится: или покраснеет от волнения, когда в первый раз взглянет на Веру Павловну, или слишком заметно будет избегать смотреть на нее, или что-нибудь такое; нет, он остался и имел полное право остаться доволен собою за минуту встречи с ней: приятная дружеская улыбка
человека, который рад, что возвращается к старым приятелям, от которых должен был оторваться на несколько времени, спокойный взгляд, бойкий и беззаботный разговор
человека, не имеющего на душе никаких мыслей, кроме тех, которые беспечно говорит он, — если бы вы были самая злая сплетница и смотрели на него с величайшим желанием найти что-нибудь не так, вы все-таки не увидели бы в нем ничего другого, кроме как
человека, который очень рад, что может, от нечего
делать, приятно убить вечер в обществе
хороших знакомых.
Я буду вам понемногу рассказывать, что еще можно
сделать, по словам умных
людей, да вы и сами будете присматриваться, так будете замечать, и как вам покажется, что можно
сделать что-нибудь
хорошее, мы и будем пробовать это
делать, — понемножечку, как можно будет.
— Ах, какой ты! Все мешаешь. Ты слушай, сиди смирно. Ведь тут, мне кажется, главное то, чтобы с самого начала, когда выбираешь немногих,
делать осмотрительно, чтобы это были в самом деле
люди честные,
хорошие, не легкомысленные, не шаткие, настойчивые и вместе мягкие, чтобы от них не выходило пустых ссор и чтобы они умели выбирать других, — так?
С первого же раза все поняли, что из него можно
делать ссуды тем участницам, которым встречается экстренная надобность в деньгах, и никто не захотел присчитывать проценты на занятые деньги: бедные
люди имеют понятие, что
хорошее денежное пособие бывает без процентов.
Все это прекрасно, но все это только
сделало вас более рассудительным и
хорошим человеком, а еще нисколько не дало вам опытности в различении того, какого характера муж годится для вас.
— Вместо того чтоб губить
людей, вы бы
лучше сделали представление о закрытии всех школ и университетов, это предупредит других несчастных, — а впрочем, вы можете
делать что хотите, но
делать без меня, нога моя не будет в комиссии.
— Совсем несчастный! Чуть-чуть бы по-другому судьба сложилась, и он бы другой был. Такие
люди не умеют гнуться, а прямо ломаются. Тогда много греха на душу взял старик Михей Зотыч, когда насильно женил его на Серафиме. Прежде-то всегда так
делали, а по нынешним временам говорят, что свои глаза есть. Михей-то Зотыч думал
лучше сделать, чтобы Галактион не
сделал так, как брат Емельян, а оно вон что вышло.
— Опять-таки, Тарас Семеныч, и злой
человек себе худа не желает… Все
лучше думает
сделать.
Безрелигиозное сознание мысленно исправляет дело Божье и хвастает, что могло бы
лучше сделать, что Богу следовало бы насильственно создать космос, сотворить
людей неспособными к злу, сразу привести бытие в то совершенное состояние, при котором не было бы страдания и смерти, а
людей привлекало бы лишь добро.
Но тут может представляться вопрос совершенно другого свойства: отчего эти байбаки так упорно продолжают поддерживать над собою
человека, который ничего им
хорошего, окромя дурного не
сделал и не
делает?
Он доказал Гане, что ничего не
делает бесчестного и что напрасно тот называет его жидом; что если деньги в такой цене, то он не виноват; что он действует правдиво и честно и, по-настоящему, он только агент по «этим» делам, и наконец что благодаря его аккуратности в делах он уже известен с весьма
хорошей точки
людям превосходнейшим, и дела его расширяются.
У него даже мелькнула мысль: «Нельзя ли что-нибудь
сделать из этого
человека чьим-нибудь
хорошим влиянием?» Собственное свое влияние он считал по некоторым причинам весьма негодным, — не из самоумаления, а по некоторому особому взгляду на вещи.
— Мы
люди необразованные, — говорил он упавшим голосом, — учились на медные гроши… С нас и взыскивать нечего. Пусть другие
лучше сделают… Это ведь на бумаге легко разводы разводить. Да…
Если писарь порядочный
человек и из Павла может
сделать хорошего писаря, то и желать бы больше нечего.
Не извиняюсь, что преследую вас разного рода поручениями; вы сами виноваты, что я без зазрения совести задаю вам хлопоты. Может быть, можно будет вам через тезку Якушкина избавить этого
человека от всяких посторонних расходов. Словом сказать,
сделать все, что придумаете лучшим; совершенно на вас полагаюсь и уверен, что дело Кудашева в
хороших руках.
Он был из числа тех
людей, которые, после того как оставят студенческие аудитории, становятся вожаками партий, безграничными властителями чистой и самоотверженной совести, отбывают свой политический стаж где-нибудь в Чухломе, обращая острое внимание всей России на свое героически-бедственное положение, и затем, прекрасно опираясь на свое прошлое,
делают себе карьеру благодаря солидной адвокатуре, депутатству или же женитьбе, сопряженной с
хорошим куском черноземной земли и с земской деятельностью.
— Вы заставляете меня, — объяснял Вихров, —
делать обыски в домах у
людей, которые по своим религиозным убеждениям и по своему образу жизни, может быть, гораздо
лучше, чем я сам.
— Отчего же? Ведь доискаться, что
человек между грядами спрятался, или допросить его так, чтоб ему тепло сделалось, — право, все это становой может
сделать если не
лучше (не забудьте, на его стороне опыт прежних лет!), то отнюдь не хуже, нежели любой юрист.
— Обнаружили решение ваше. Дескать, ты, ваше благородие,
делай свое дело, а мы будем
делать — свое. Хохол тоже
хороший парень. Иной раз слушаю я, как он на фабрике говорит, и думаю — этого не сомнешь, его только смерть одолеет. Жилистый
человек! Ты мне, Павел, веришь?
Но все они уже теперь жили
хорошей, серьезной и умной жизнью, говорили о добром и, желая научить
людей тому, что знали,
делали это, не щадя себя.
Сердце матери налилось желанием сказать что-то
хорошее этим
людям. Она улыбалась, охмеленная музыкой, чувствуя себя способной
сделать что-то нужное для брата и сестры.
— Пан судья! — заговорил он мягко. — Вы
человек справедливый… отпустите ребенка. Малый был в «дурном обществе», но, видит бог, он не
сделал дурного дела, и если его сердце лежит к моим оборванным беднягам, то, клянусь богородицей,
лучше велите меня повесить, но я не допущу, чтобы мальчик пострадал из-за этого. Вот твоя кукла, малый!..
— Бог ведь знает, господа, как, и про что, и за что у нас
человека возвышают. Больше всего, чай, надо полагать, что письмами от Хованского он очень
хорошую себе рекомендацию
делает, а тут тоже говорят, что и через супругу держится. Она там сродственница другой барыне, а та тоже по министерии-то у них фавер большой имеет. Прах их знает! Болтали многое… Я другого, пожалуй, и не разобрал, а много болтали.
— Полноте, молодой
человек! — начал он. — Вы слишком умны и слишком прозорливы, чтоб сразу не понять те отношения, в какие с вами становятся
люди. Впрочем, если вы по каким-либо важным для вас причинам желали не видеть и не замечать этого, в таком случае
лучше прекратить наш разговор, который ни к чему не поведет, а из меня
сделает болтуна.
— И я решительно бы тогда что-нибудь над собою
сделала, — продолжала Настенька, — потому что, думаю, если этот
человек умер, что ж мне? Для чего осталось жить на свете?
Лучше уж руки на себя наложить, — и только бог еще, видно, не хотел совершенной моей погибели и внушил мне мысль и желание причаститься… Отговела я тогда и пошла на исповедь к этому отцу Серафиму — помнишь? — настоятель в монастыре: все ему рассказала, как ты меня полюбил, оставил, а теперь умер, и что я решилась лишить себя жизни!