Неточные совпадения
Все это совершалось
в синеватом сумраке, наполненном дымом махорки, сумрак становился
гуще, а вздохи, вой и свист ветра
в трубе печи — слышнее.
В трубе печи шершаво вздыхал,
гудел, посвистывал ветер.
По пути домой он застрял на почтовой станции, где не оказалось лошадей, спросил самовар, а пока собирали чай, неохотно посыпался мелкий дождь, затем он стал
гуще, упрямее, крупней, — заиграли синие молнии, загремел гром, сердитым конем зафыркал ветер
в печной
трубе — и начал хлестать, как из ведра,
в стекла окон.
Дождь сыпался все
гуще, пространство сокращалось, люди шумели скупее, им вторило плачевное хлюпанье воды
в трубах водостоков, и весь шум одолевал бойкий торопливый рассказ человека с креслом на голове; половина лица его, приплюснутая тяжестью, была невидима, виден был только нос и подбородок, на котором вздрагивала черная, курчавая бороденка.
— Да, стреляют из пушки, — сказал он, проходя
в комнаты.
В столовой неприятно ныли верхние, не покрытые инеем стекла окон,
в трубе печки
гудело, далеко над крышами кружились галки и вороны, мелькая, точно осенний лист.
Шаркали по крыше тоскливые вьюги, за дверью на чердаке гулял-гудел ветер, похоронно пело
в трубе, дребезжали вьюшки, днем каркали вороны, тихими ночами с поля доносился заунывный вой волков, — под эту музыку и росло сердце.
Фабрика была остановлена, и дымилась одна доменная печь, да на медном руднике высокая зеленая железная
труба водокачки пускала
густые клубы черного дыма.
В общем движении не принимал никакого участия один Кержацкий конец, — там было совсем тихо, точно все вымерли.
В Пеньковке уже слышались песни: оголтелые рудничные рабочие успели напиться по рудниковой поговорке: «кто празднику рад, тот до свету пьян».
На фабрике работа шла своим чередом. Попрежнему дымились
трубы, попрежнему доменная печь выкидывала по ночам огненные снопы и тучи искр, по-прежнему на плотине
в караулке сидел старый коморник Слепень и отдавал часы. Впрочем, он теперь не звонил
в свой колокол на поденщину или с поденщины, а за него четыре раза
в день
гудел свисток паровой машины.
Медленно прошел день, бессонная ночь и еще более медленно другой день. Она ждала кого-то, но никто не являлся. Наступил вечер. И — ночь. Вздыхал и шаркал по стене холодный дождь,
в трубе гудело, под полом возилось что-то. С крыши капала вода, и унылый звук ее падения странно сливался со стуком часов. Казалось, весь дом тихо качается, и все вокруг было ненужным, омертвело
в тоске…
Эллинг. Голубовато-ледяной, посверкивал, искрился «Интеграл».
В машинном
гудела динамо — ласково, одно и то же какое-то слово повторяя без конца — как будто мое знакомое слово. Я нагнулся, погладил длинную холодную
трубу двигателя. Милая… какая — какая милая. Завтра ты — оживешь, завтра — первый раз
в жизни содрогнешься от огненных жгучих брызг
в твоем чреве…
В один из длинных осенних вечеров, когда
в трубах свистел и
гудел ветер, он, набегавшись по камере, сел на койку и почувствовал, что бороться больше нельзя, что черные одолели, и он покорился им.
Ахилла все забирался голосом выше и выше, лоб, скулы, и виски, и вся верхняя челюсть его широкого лица все более и более покрывались
густым багрецом и пόтом; глаза его выступали, на щеках, возле углов губ, обозначались белые пятна, и рот отверст был как медная
труба, и оттуда со звоном, треском и громом вылетало многолетие, заставившее все неодушевленные предметы
в целом доме задрожать, а одушевленные подняться с мест и, не сводя
в изумлении глаз с открытого рта Ахиллы, тотчас, по произнесении им последнего звука, хватить общим хором: «Многая, многая, мно-о-о-огая лета, многая ле-е-ета!»
Хозяйка была
в своей избушке, из
трубы которой поднимался черный
густой дым растапливавшейся печи; девка
в клети доила буйволицу.
Публика
загудела. Это была не обычная корзина аэростата, какие я видел на картинках, а низенькая, круглая, аршина полтора
в диаметре и аршин вверх, плетушка из досок от бочек и веревок. Сесть не на что, загородка по колено. Берг дал знак, крикнул «пускай», и не успел я опомниться, как шар рванулся сначала
в сторону, потом вверх, потом вбок, брошенный ветром, причем низком корзины чуть-чуть не ударился
в трубу дома — и закрутился… Москва тоже крутилась и проваливалась подо мной.
Встречу им подвигались отдельные дома, чумазые, окутанные тяжёлыми запахами, вовлекая лошадь и телегу с седоками всё глубже
в свои спутанные сети. На красных и зелёных крышах торчали бородавками
трубы, из них подымался голубой и серый дым. Иные
трубы высовывались прямо из земли; уродливо высокие, грязные, они дымили густо и черно. Земля, плотно утоптанная, казалась пропитанной жирным дымом, отовсюду, тиская воздух, лезли тяжёлые, пугающие звуки, — ухало,
гудело, свистело, бранчливо грохало железо…
Это был тонкий бабий голос, и, точно желая передразнить его,
в трубе загудел ветер тоже тонким голосом. Прошло с полминуты, и опять послышалось сквозь шум ветра, но уже как будто с другого конца двора...
Еще сильнее рассердился Комар Комарович и полетел. Действительно,
в болоте лежал медведь. Забрался
в самую
густую траву, где комары жили с испокон веку, развалился и носом сопит, только свист идет, точно кто на
трубе играет. Вот бессовестная тварь!.. Забрался
в чужое место, погубил напрасно столько комариных душ да еще спит так сладко!
В несколько дней закосматевший Колесников, действительно похожий на лешего, вдруг закрутился на четырех шагах и
загудел, как
труба в ночную вьюгу...
Вадим, неподвижный, подобный одному из тех безобразных кумиров, кои доныне иногда
в степи заволжской на холме поражают нас удивлением, стоял перед ней, ломая себе руки, и глаза его, полузакрытые
густыми бровями, выражали непобедимое страдание… всё было тихо, лишь ветер, по временам пробегая по крыше бани, взрывал гнилую солому и
гудел в пустой
трубе… Вадим продолжал...
Мороз все крепчал. Здание станции, которое наполовину состояло из юрты и только наполовину из русского сруба, сияло огнями. Из
трубы над юртой целый веник искр торопливо мотался
в воздухе, а белый
густой дым поднимался сначала кверху, потом отгибался к реке и тянулся далеко, до самой ее середины… Льдины, вставленные
в окна, казалось, горели сами, переливаясь радужными оттенками пламени…
А зима все лежала и лежала на полях мертвым снегом, выла
в трубах, носилась по улицам,
гудела в лесу. Куршинские мужики кормили скот соломой с крыш и продавали лошадей на шкуры заезжим кошатникам.
Густая стена зелени бульвара скрывала хвастливые лица пестрых домов Поречной, позволяя видеть только крыши и
трубы, но между стволов и ветвей слобожане узнавали горожан и с ленивой насмешкой рассказывали друг другу события из жизни Шихана: кто и сколько проиграл и кто выиграл
в карты, кто вчера был пьян, кто на неделе бил жену, как бил и за что.
Позади дома шли сады; и сквозь верхушки дерев видны были одни только темные шляпки
труб скрывавшихся
в зеленой
гуще хат.
На дворе с свирепым неистовством выл ветер, обдавая огромные окна целыми потоками мутного осеннего ливня, и гремел листами кровельных загибов; печные
трубы гудели с перерывами — точно они вздыхали или как будто
в них что-то врывалось, задерживалось и снова еще сильнее напирало.
Протяжно
гудел и свисток
трубы, предупреждая встречные суда об опасности столкновения [По международным правилам во время тумана
в целях предупреждения столкновений суда, стоящие на якоре, бьют
в колокол; суда на ходу подают сигналы свистком, горном, сиреной.
Выше и выше поднимались с земли эти струйки, повалил пухлый
густой снег, замела метелица, поднялась пурга: завыл полуночник, воет он
в деревенских печных
трубах, хлопает неприпертыми калитками и дверьми, шелестит
в соломе на овинах.
Краем уха слушала россказни мастерицы про учьбу́ ребятишек, неохотно отвечала ей на укоры, что держит Дуняшу не по старинным обычаям, но, когда сказала она, что Ольга Панфиловна срамит ее на базаре, как бы застыла на месте, слова не могла ответить… «
В трубы трубят,
в трубы трубят!» — думалось ей, и, когда мастерица оставила ее одну, из-за
густых ресниц ее вдруг полилися горькие слезы.
Холодная осенняя мгла сгустилась круче. За окнами сильнее воет и стонет ветер.
Гудит словно эхом
в трубах его зычный неприятный вопль.
Бледная искра спички коснулась смолистых игол и красный огонь прыгнул по куче вереска, но тотчас же захлебнулся
густым, желтым дымом, который было пополз сначала
в трубу, но потом внезапно метнулся назад и заслонил всю комнату; послышался раздирающий писк, множество мелких существ зареяли, описывая
в воздухе косые линии.
Вдруг
в древнем Херсонском монастыре, на Хутыне, заныл колокол, брякнул несколько раз и опять замолк; только ветер, разнося дождевые капли, стучавшие по окнам,
гудел как
труба — вестница чего-то недоброго.
Вдруг
в древнем Херсонском монастыре, на Хатуне, заныл колокол, брякнул несколько раз и опять замолк; только ветер, разнося дождевые капли, стучавшие по окнам,
гудел как
труба — вестница чего-то недоброго.
В широко раскинувшемся таборе слышались самые разнообразные музыкальные звуки: здесь
гудели сильные мидийские
трубы, там раздавалась нежная фригийская флейта;
в третьем месте бряцали иудейские кимвалы и рокотали арфы; можно было отличать также звуки пафлагонских тамбуринов, сирийских бубнов, индийских раковин и арийских барабанов.