Неточные совпадения
Когда он
ушел, ужасная
грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!
Впереди него, из-под горы, вздымались молодо зеленые вершины лип, среди них неудачно пряталась золотая, но полысевшая голова колокольни женского монастыря; далее все обрывалось в голубую яму, — по зеленому ее дну, от города, вдаль, к темным лесам,
уходила синеватая река. Все было очень мягко, тихо, окутано вечерней
грустью.
Он ничего не отвечал, встряхнул ружье на плечо, вышел из беседки и пошел между кустов. Она оставалась неподвижная, будто в глубоком сне, потом вдруг очнулась, с
грустью и удивлением глядела вслед ему, не веря, чтобы он
ушел.
Райский, кружась в свете петербургской «золотой молодежи», бывши молодым офицером, потом молодым бюрократом, заплатил обильную дань поклонения этой красоте и,
уходя, унес глубокую
грусть надолго и много опытов, без которых мог обойтись.
Что-то похожее на
грусть блеснуло в глазах, которые в одно мгновение поднялись к небу и быстро потупились. Она вздрогнула и
ушла торопливо домой.
Трудно было разобрать, говорит ли он серьезно, или смеется над моим легковерием. В конце концов в нем чувствовалась хорошая натура, поставленная в какие-то тяжелые условия. Порой он внезапно затуманивался,
уходил в себя, и в его тускневших глазах стояло выражение затаенной печали… Как будто чистая сторона детской души невольно
грустила под наплывом затягивавшей ее грязи…
И я
грустил, что это
ушло, что этого уже нельзя встретить на этом скучном свете, что уже
И она пыталась
уйти от непереносимой
грусти русской действительности в идеальную действительность.
Давно Лаврецкий не слышал ничего подобного: сладкая, страстная мелодия с первого звука охватывала сердце; она вся сияла, вся томилась вдохновением, счастьем, красотою, она росла и таяла; она касалась всего, что есть на земле дорогого, тайного, святого; она дышала бессмертной
грустью и
уходила умирать в небеса.
Проходило восемь минут. Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции. Торопливо тушились огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной
грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался, сзади последнего вагона,
уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой.
Вспоминаю каждый твой шаг, улыбку, взгляд, звук твоей походки. Сладкой
грустью, тихой, прекрасной
грустью обвеяны мои последние воспоминания. Но я не причиню тебе горя. Я
ухожу один, молча, так угодно было Богу и судьбе. «Да святится имя Твое».
Я сделал это и снова увидал ее на том же месте, также с книгой в руках, но щека у нее была подвязана каким-то рыжим платком, глаз запух. Давая мне книгу в черном переплете, закройщица невнятно промычала что-то. Я
ушел с
грустью, унося книгу, от которой пахло креозотом и анисовыми каплями. Книгу я спрятал на чердак, завернув ее в чистую рубашку и бумагу, боясь, чтобы хозяева не отняли, не испортили ее.
Матвею стало грустно, не хотелось
уходить. Но когда, выходя из сада, он толкнул тяжёлую калитку и она широко распахнулась перед ним, мальчик почувствовал в груди прилив какой-то новой силы и пошёл по двору тяжёлой и развалистой походкой отца. А в кухне — снова вернулась
грусть, больно тронув сердце: Власьевна сидела за столом, рассматривая в маленьком зеркальце свой нос, одетая в лиловый сарафан и белую рубаху с прошвами, обвешанная голубыми лентами. Она была такая важная и красивая.
Лунёв
уходил от неё с
грустью.
На этом месте легенды, имевшей, может быть, еще более поразительное заключение (как странно, даже жутко было мне слышать ее!), вошел Дюрок. Он был в пальто, шляпе и имел поэтому другой вид, чем ночью, при начале моего рассказа, но мне показалось, что я снова погружаюсь в свою историю, готовую начаться сызнова. От этого напала на меня непонятная
грусть. Я поспешно встал, покинул Гро, который так и не признал меня, но, видя, что я
ухожу, вскричал...
«
Ушли!» — думает Муся с легкой
грустью. Ей жаль ушедших звуков, таких веселых и смешных; жаль даже ушедших солдатиков, потому что эти старательные, с медными трубами, с поскрипывающими сапогами совсем иные, совсем не те, в кого хотела бы она стрелять из браунинга.
Внимали пленники уныло
Печальной песни сей для них.
И сердце в
грусти страшно ныло…
Ведут черкесы к сакле их;
И, привязавши у забора,
Ушли. — Меж них огонь трещит;
Но не смыкает сон их взора,
Не могут горесть дня забыть.
Анна Павловна очень
грустила об отце, считая себя виновницею его смерти; но старалась это скрыть, и, когда слезы одолевали ее, она поспешно
уходила и плакала иногда по целым часам не переставая.
Поддавшись какому-то грустному обаянию, я стоял на крыше, задумчиво следя за слабыми переливами сполоха. Ночь развернулась во всей своей холодной и унылой красе. На небе мигали звезды, внизу снега
уходили вдаль ровною пеленой, чернела гребнем тайга, синели дальние горы. И от всей этой молчаливой, объятой холодом картины веяло в душу снисходительною
грустью, — казалось, какая-то печальная нота трепещет в воздухе: «Далеко, далеко!»
Петр Дмитрич
уходил за нею и смотрел ей вслед с умилением и
грустью. Должно быть, глядя на нее, он думал о своем хуторе, об одиночестве и — кто знает? — быть может, даже думал о том, как бы тепло и уютно жилось ему на хуторе, если бы женой его была эта девочка — молодая, чистая, свежая, не испорченная курсами, не беременная…
Мне прокричали «ура» на прощанье. Последним теплым взглядом я обменялся с Нелюбовым. Пошел поезд, и все
ушло назад, навсегда, безвозвратно. И когда стали скрываться из глаз последние голубые избенки Заречья и потянулась унылая, желтая, выгоревшая степь — странная
грусть сжала мне сердце. Точно там, в этом месте моих тревог, страданий, голода и унижений, осталась навеки частица моей души.
Лицо его хорошо загорелось, глаза стали невиданно мною мягки и лучисты, он
ушёл, весело засмеявшись, а мы остались, счастливые его лаской, и долго и тихо говорили о нём, с
грустью любуясь человеком, задушевно гадая о судьбе его.
Но сознание, что скоро он
уйдет от них навсегда, увидит других, хороших людей, заживет настоящею, устроенною и доброю жизнью, примиряло его с остающимися людьми и вызывало странную
грусть и тихое сожаление.
— Как мне замуж идти?.. За кого?.. — с
грустью сказала Фленушка. — Честью из обители под венец не ходят, «уходом» не пойду… Тебя жаль, матушка, тебя огорчить не хочу — оттого и не
уйду… «уходом»…
Матери, тетки
ушли, увели с собой ребятишек, отцы и мужья пиво да брагу кончают, с
грустью, с печалью на сердце всех поздней с поля
ушли молодицы, нельзя до утра им гулять, надобно пьяного мужа встречать… Осталась одна холостежь.
Первый портрет — 1877 года, когда ей было двадцать пять лет. Девически-чистое лицо, очень толстая и длинная коса сбегает по правому плечу вниз. Вышитая мордовская рубашка под черной бархатной безрукавкой. На прекрасном лице —
грусть, но
грусть светлая, решимость и глубокое удовлетворение. Она нашла дорогу и вся живет революционной работой, в которую
ушла целиком. «Девушка строгого, почти монашеского типа». Так определил ее Глеб. Успенский, как раз в то время познакомившийся с нею.
Она очень скоро
уходила, — видно, я ей совсем не был интересен. А у меня после встречи была на душе светлая
грусть и радость, что на свете есть такие чудесные девушки.
— Прощайте, — сказал он и быстро
ушел к себе в кабинет. Не без
грусти уехал Шумский.
— Нет никого во всем доме, мы одни. Совсем одни. — Крепко обнял ее и горячо шепнул на ухо: — Представь себе: как будто никуда уже тебе не нужно от меня
уходить, никто не вправе
грустить, что ты со мною поздно засиживаешься. Нечего бояться, что кто-нибудь нас увидит…
— Ты
уйди,
уйди поскорее, ежели чувствуешь себя не в силах удержаться, — с
грустью говорила графиня Марья, стараясь утешить мужа.