Неточные совпадения
Запомнил Гриша песенку
И
голосом молитвенным
Тихонько в семинарии,
Где было темно, холодно,
Угрюмо, строго, голодно,
Певал — тужил о матушке
И обо всей вахлачине,
Кормилице своей.
И скоро в сердце мальчика
С любовью к бедной
материЛюбовь ко всей вахлачине
Слилась, — и лет пятнадцати
Григорий твердо знал уже,
Кому отдаст всю жизнь свою
И за кого умрет.
И среди молчания, как несомненный ответ на вопрос
матери, послышался
голос совсем другой, чем все сдержанно говорившие
голоса в комнате. Это был смелый, дерзкий, ничего не хотевший соображать крик непонятно откуда явившегося нового человеческого существа.
Она тоже не спала всю ночь и всё утро ждала его.
Мать и отец были бесспорно согласны и счастливы ее счастьем. Она ждала его. Она первая хотела объявить ему свое и его счастье. Она готовилась одна встретить его, и радовалась этой мысли, и робела и стыдилась, и сама не знала, что она сделает. Она слышала его шаги и
голос и ждала за дверью, пока уйдет mademoiselle Linon. Mademoiselle Linon ушла. Она, не думая, не спрашивая себя, как и что, подошла к нему и сделала то, что она сделала.
Заревела на выгонах облезшая, только местами еще неперелинявшая скотина, заиграли кривоногие ягнята вокруг теряющих волну блеющих
матерей, побежали быстроногие ребята по просыхающим с отпечатками босых ног тропинкам, затрещали на пруду веселые
голоса баб с холстами, и застучали по дворам топоры мужиков, налаживающих сохи и бороны.
— Что с тобой? Что ты такая красная? — сказали ей
мать и отец в один
голос.
Но ласки
матери и сына, звуки их
голосов и то, что они говорили, — всё это заставило его изменить намерение. Он покачал головой и, вздохнув, затворил дверь. «Подожду еще десять минут», сказал он себе, откашливаясь и утирая слезы.
— Я повторяю свою просьбу не говорить неуважительно о
матери, которую я уважаю, — сказал он, возвышая
голос и строго глядя на нее.
Варенька, услыхав
голос Кити и выговор ее
матери, быстро легкими шагами подошла к Кити. Быстрота движений, краска, покрывавшая оживленное лицо, — всё показывало, что в ней происходило что-то необыкновенное. Кити знала, что̀ было это необыкновенное, и внимательно следила за ней. Она теперь позвала Вареньку только затем, чтобы мысленно благословить ее на то важное событие, которое, по мысли Кити, должно было совершиться нынче после обеда в лесу.
— Что вам угодно? — произнесла она дрожащим
голосом, бросая кругом умоляющий взгляд. Увы! ее
мать была далеко, и возле никого из знакомых ей кавалеров не было; один адъютант, кажется, все это видел, да спрятался за толпой, чтоб не быть замешану в историю.
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора.
Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он добрым немецким
голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.
Потом она приподнялась, моя голубушка, сделала вот так ручки и вдруг заговорила, да таким
голосом, что я и вспомнить не могу: «
Матерь божия, не оставь их!..» Тут уж боль подступила ей под самое сердце, по глазам видно было, что ужасно мучилась бедняжка; упала на подушки, ухватилась зубами за простыню; а слезы-то, мой батюшка, так и текут.
Надо мной смейся, но ко мне
мать приехала, — повернулся он вдруг к Порфирию, — и если б она узнала, — отвернулся он опять поскорей к Разумихину, стараясь особенно, чтобы задрожал
голос, — что эти часы пропали, то, клянусь, она была бы в отчаянии!
Самгин отвечал междометиями, улыбками, пожиманием плеч, — трудно было найти удобные слова.
Мать говорила не своим
голосом, более густо, тише и не так самоуверенно, как прежде. Ее лицо сильно напудрено, однако сквозь пудру все-таки просвечивает какая-то фиолетовая кожа. Он не мог рассмотреть выражения ее подкрашенных глаз, прикрытых искусно удлиненными ресницами. Из ярких губ торопливо сыпались мелкие, ненужные слова.
Говорил он громко, точно глухой, его сиповатый
голос звучал властно. Краткие ответы
матери тоже становились все громче, казалось, что еще несколько минут — и она начнет кричать.
Клим шагал по двору, углубленно размышляя: неужели все это только игра и выдумка? Из открытого окна во втором этаже долетали ворчливые
голоса Варавки,
матери; с лестницы быстро скатилась Таня Куликова.
— Здравствуй, — сказала
мать глухим
голосом и, глядя на гроб, который осторожно вытаскивали из багажного вагона, спросила: — Где он?
Не хотелось смотреть на людей, было неприятно слышать их
голоса, он заранее знал, что скажет
мать, Варавка, нерешительный доктор и вот этот желтолицый, фланелевый человек, сосед по месту в вагоне, и грязный смазчик с длинным молотком в руке.
Вытирая шарфом лицо свое,
мать заговорила уже не сердито, а тем уверенным
голосом, каким она объясняла непонятную путаницу в нотах, давая Климу уроки музыки. Она сказала, что учитель снял с юбки ее гусеницу и только, а ног не обнимал, это было бы неприлично.
Пропев панихиду, пошли дальше, быстрее. Идти было неудобно. Ветки можжевельника цеплялись за подол платья
матери, она дергала ногами, отбрасывая их, и дважды больно ушибла ногу Клима. На кладбище соборный протоиерей Нифонт Славороссов, большой, с седыми космами до плеч и львиным лицом, картинно указывая одной рукой на холодный цинковый гроб, а другую взвесив над ним, говорил потрясающим
голосом...
«Эту школа испортила больше, чем Лидию», — подумал Клим.
Мать, выпив чашку чая, незаметно ушла. Лидия слушала сочный
голос подруги, улыбаясь едва заметной улыбкой тонких губ, должно быть, очень жгучих. Алина смешно рассказывала драматический роман какой-то гимназистки, которая влюбилась в интеллигентного переплетчика.
Умом он понимал, что ведь
матерый богатырь из села Карачарова, будучи прогневан избалованным князем, не так, не этим
голосом говорил, и, конечно, в зорких степных глазах его не могло быть такой острой иронической усмешечки, отдаленно напоминавшей хитренькие и мудрые искорки глаз историка Василия Ключевского.
Голос у нее бедный, двухтоновой, Климу казалось, что он качается только между нот фа и соль. И вместе с
матерью своей Клим находил, что девочка знает много лишнего для своих лет.
Впрочем, Илье Ильичу снятся больше такие понедельники, когда он не слышит
голоса Васьки, приказывающего закладывать пегашку, и когда
мать встречает его за чаем с улыбкой и с приятною новостью...
Выслушайте же до конца, но только не умом: я боюсь вашего ума; сердцем лучше: может быть, оно рассудит, что у меня нет
матери, что я была, как в лесу… — тихо, упавшим
голосом прибавила она.
Все теперь заслонилось в его глазах счастьем: контора, тележка отца, замшевые перчатки, замасленные счеты — вся деловая жизнь. В его памяти воскресла только благоухающая комната его
матери, варьяции Герца, княжеская галерея, голубые глаза, каштановые волосы под пудрой — и все это покрывал какой-то нежный
голос Ольги: он в уме слышал ее пение…
Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему стоит только мигнуть — уж трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание; уронит ли он что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да не достанет, — принести ли что, сбегать ли за чем: ему иногда, как резвому мальчику, так и хочется броситься и переделать все самому, а тут вдруг отец и
мать, да три тетки в пять
голосов и закричат...
Еще Мария сладко дышит,
Дремой объятая, и слышит
Сквозь легкий сон, что кто-то к ней
Вошел и ног ее коснулся.
Она проснулась — но скорей
С улыбкой взор ее сомкнулся
От блеска утренних лучей.
Мария руки протянула
И с негой томною шепнула:
«Мазепа, ты?..» Но
голос ей
Иной ответствует… о боже!
Вздрогнув, она глядит… и что же?
Пред нею
мать…
— Это ты про Эмс. Слушай, Аркадий, ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на меня пальцем, при
матери. Знай же, что именно тут ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой ты не знаешь ровно ничего. Не знаешь и того, насколько в этой истории сама твоя
мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со мною не было; и если я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на
мать твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а ты — ты говоришь неизвестно что и с чужого
голоса.
Мать вся побледнела, и как будто
голос ее пресекся: не могла выговорить ни слова.
— Положим, в богатом семействе есть сын и дочь, — продолжала она дрогнувшим
голосом. — Оба совершеннолетние… Сын встречается с такой девушкой, которая нравится ему и не нравится родителям; дочь встречается с таким человеком, который нравится ей и которого ненавидят ее родители. У него является ребенок… Как посмотрят на это отец и
мать?
но на этом слове
голос ее в самом деле задрожал и оборвался. «Не выходит — и прекрасно, что не выходит, это не должно выходить — выйдет другое, получше; слушайте, дети мои, наставление
матери: не влюбляйтесь и знайте, что вы не должны жениться». Она запела сильным, полным контральто...
Дрожащим
голосом объявила она, что ей ужинать не хочется, и стала прощаться с отцом и
матерью.
Живо помню я старушку
мать в ее темном капоте и белом чепце; худое бледное лицо ее было покрыто морщинами, она казалась с виду гораздо старше, чем была; одни глаза несколько отстали, в них было видно столько кротости, любви, заботы и столько прошлых слез. Она была влюблена в своих детей, она была ими богата, знатна, молода… она читала и перечитывала нам их письма, она с таким свято-глубоким чувством говорила о них своим слабым
голосом, который иногда изменялся и дрожал от удержанных слез.
Потом взошел моей отец. Он был бледен, но старался выдержать свою бесстрастную роль. Сцена становилась тяжела.
Мать моя сидела в углу и плакала. Старик говорил безразличные вещи с полицмейстером, но
голос его дрожал. Я боялся, что не выдержу этого à la longue, [долго (фр.).] и не хотел доставить квартальным удовольствия видеть меня плачущим.
О
матери моей все соседи в один
голос говорили, что Бог послал в ней Василию Порфирычу не жену, а клад.
В прекрасный зимний день Мощинского хоронили. За гробом шли старик отец и несколько аристократических господ и дам, начальство гимназии, много горожан и учеников. Сестры Линдгорст с отцом и
матерью тоже были в процессии. Два ксендза в белых ризах поверх черных сутан пели по — латыни похоронные песни, холодный ветер разносил их высокие
голоса и шевелил полотнища хоругвей, а над толпой, на руках товарищей, в гробу виднелось бледное лицо с закрытыми глазами, прекрасное, неразгаданное и важное.
Старуха сама оживала при этих рассказах. Весь день она сонно щипала перья, которых нащипывала целые горы… Но тут, в вечерний час, в полутемной комнате, она входила в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица
матери. Когда же дочь в последний раз прощалась с
матерью, то
голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно в самом деле слышался из-за глухо запертой двери…
…Казаки! Они врываются в костел. У алтаря на возвышении стоит священник, у его ног женщины и среди них моя
мать. Казаки выстраиваются в ряд и целятся… Но в это время маленький мальчик вскакивает на ступеньки и, расстегивая на груди свой казакин, говорит громким
голосом...
Тихо, разрозненно, в разных местах набитого народом храма зародилось сначала несколько отдельных
голосов, сливавшихся постепенно, как ручьи… Ближе, крепче, громче, стройнее, и, наконец, под сводами костела загремел и покатился волнами согласный тысячеголосый хор, а где-то в вышине над ним гудел глубокий рев органа…
Мать стояла на коленях и плакала, закрыв лицо платком.
К нашему величайшему удивлению, он не только не пожаловался, но еще, взяв кого-то из нас за подбородок, стал фальшиво сладким
голосом расхваливать перед
матерью «милых деток», с которыми он живет в большой дружбе.
Однажды, когда отец был на службе, а
мать с тетками и знакомыми весело болтали за какой-то работой, на дворе послышалось тарахтение колес. Одна из теток выглянула в окно и сказала упавшим
голосом...
Мать испуганно посмотрела на Петра и сказала умоляющим
голосом...
Мне не удалось дочитать «Соловья» в школе — не хватило времени, а когда я пришел домой,
мать, стоявшая у шестка со сковородником в руках, поджаривая яичницу, спросила меня странным, погашенным
голосом...
Вдруг
мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; ее слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным
голосом...
Я бегу на чердак и оттуда через слуховое окно смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку, боюсь, что ее убьют, и кричу, зову. Она не идет, а пьяный дядя, услыхав мой
голос, дико и грязно ругает
мать мою.
Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачесывая длинные мягкие волосы отца со лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов;
мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим
голосом, ее серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез.
Во время уроков она смотрела углубленными глазами через меня — в стену, в окно, спрашивала меня усталым
голосом, забывала ответы и всё чаще сердилась, кричала — это тоже обидно:
мать должна быть справедлива больше всех, как в сказках.
Не помню, как я очутился в комнате
матери у бабушки на коленях, пред нею стояли какие-то чужие люди, сухая, зеленая старуха строго говорила, заглушая все
голоса...
Говорила она тихо, почти шепотом, спокойно и властно. Я выбежал в сени, — в передней половине дома мерно топали тяжелые шаги, а в комнате
матери прогудел ее
голос...
— Что это с тобой? — спросила
мать встревоженным
голосом.