Неточные совпадения
Голос городничего. Так, по крайней мере, чем-нибудь застлать, хотя бы ковриком. Не прикажете
ли, я велю подать коврик?
— Не то еще услышите,
Как до утра пробудете:
Отсюда версты три
Есть дьякон… тоже с
голосом…
Так вот они затеяли
По-своему здороваться
На утренней заре.
На башню как подымется
Да рявкнет наш: «Здо-ро-во
лиЖи-вешь, о-тец И-пат?»
Так стекла затрещат!
А тот ему, оттуда-то:
— Здо-ро-во, наш со-ло-ву-шко!
Жду вод-ку пить! — «И-ду!..»
«Иду»-то это в воздухе
Час целый откликается…
Такие жеребцы!..
— Принимаете
ли горчицу? — внятно спросил он, стараясь по возможности устранить из
голоса угрожающие ноты.
— Все
ли вы тут? — раздается в толпе женский
голос, — один, другой… Николка-то где?
— Духи царские! духи райские! — запела она пронзительным
голосом, — не надо
ли кому духов?
Слушая эти
голоса, Левин насупившись сидел на кресле в спальне жены и упорно молчал на ее вопросы о том, что с ним; но когда наконец она сама, робко улыбаясь, спросила: «Уж не что
ли нибудь не понравилось тебе с Весловским?» его прорвало, и он высказал всё; то, что он высказывал, оскорбляло его и потому еще больше его раздражало.
— Однако как сильно пахнет свежее сено! — сказал Степан Аркадьич, приподнимаясь. — Не засну ни за что. Васенька что-то затеял там. Слышишь хохот и его
голос? Не пойти
ли? Пойдем!
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем
ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая
голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
Кити с гордостью смотрела на своего друга. Она восхищалась и ее искусством, и ее
голосом, и ее лицом, но более всего восхищалась ее манерой, тем, что Варенька, очевидно, ничего не думала о своем пении и была совершенно равнодушна к похвалам; она как будто спрашивала только: нужно
ли еще петь или довольно?
«Но знаю
ли я ее мысли, ее желания, ее чувства?» вдруг шепнул ему какой-то
голос. Улыбка исчезла с его лица, и он задумался. И вдруг на него нашло странное чувство. На него нашел страх и сомнение, сомнение во всем.
— Ну вот видишь
ли, что ты врешь, и он дома! — ответил
голос Степана Аркадьича лакею, не пускавшему его, и, на ходу снимая пальто, Облонский вошел в комнату. — Ну, я очень рад, что застал тебя! Так я надеюсь… — весело начал Степан Аркадьич.
— Да, да! — вскрикнул он визгливым
голосом, — я беру на себя позор, отдаю даже сына, но… но не лучше
ли оставить это? Впрочем, делай, что хочешь…
— Господа! — сказал он (
голос его был спокоен, хотя тоном ниже обыкновенного), — господа! к чему пустые споры? Вы хотите доказательств: я вам предлагаю испробовать на себе, может
ли человек своевольно располагать своею жизнию, или каждому из нас заранее назначена роковая минута… Кому угодно?
— Все… только говорите правду… только скорее… Видите
ли, я много думала, стараясь объяснить, оправдать ваше поведение; может быть, вы боитесь препятствий со стороны моих родных… это ничего; когда они узнают… (ее
голос задрожал) я их упрошу. Или ваше собственное положение… но знайте, что я всем могу пожертвовать для того, которого люблю… О, отвечайте скорее, сжальтесь… Вы меня не презираете, не правда
ли?
— Хотите
ли этого? — продолжала она, быстро обратясь ко мне… В решительности ее взора и
голоса было что-то страшное…
Несколько лет тому назад, расставаясь с тобою, я думала то же самое; но небу было угодно испытать меня вторично; я не вынесла этого испытания, мое слабое сердце покорилось снова знакомому
голосу… ты не будешь презирать меня за это, не правда
ли?
О нет! не правда
ли, — прибавила она
голосом нежной доверенности, — не правда
ли, во мне нет ничего такого, что бы исключало уважение?
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу
голоса; один
голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? — подумал я. — Уж не о моей
ли лошадке?» Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор
голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.
— Приятное столкновенье, — сказал
голос того же самого, который окружил его поясницу. Это был Вишнепокромов. — Готовился было пройти лавку без вниманья, вдруг вижу знакомое лицо — как отказаться от приятного удовольствия! Нечего сказать, сукна в этом году несравненно лучше. Ведь это стыд, срам! Я никак не мог было отыскать… Я готов тридцать рублей, сорок рублей… возьми пятьдесят даже, но дай хорошего. По мне, или иметь вещь, которая бы, точно, была уже отличнейшая, или уж лучше вовсе не иметь. Не так
ли?
Ведь это история, понимаете
ли: история, сконапель истоар, [Сконапель истоар (от фр. се qu’on appele histoire) — что называется, история.] — говорила гостья с выражением почти отчаяния и совершенно умоляющим
голосом.
Нужно заметить, что у некоторых дам, — я говорю у некоторых, это не то, что у всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно хорошее, лоб
ли, рот
ли, руки
ли, то уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем в глаза и все вдруг заговорят в один
голос: «Посмотрите, посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что все молодые люди будут совершенно восхищены и то и дело станут повторять в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос, лоб даже не взглянут, если же и взглянут, то как на что-то постороннее.
Обнаруживала
ли ими болеющая душа скорбную тайну своей болезни, что не успел образоваться и окрепнуть начинавший в нем строиться высокий внутренний человек; что, не испытанный измлада в борьбе с неудачами, не достигнул он до высокого состоянья возвышаться и крепнуть от преград и препятствий; что, растопившись, подобно разогретому металлу, богатый запас великих ощущений не принял последней закалки, и теперь, без упругости, бессильна его воля; что слишком для него рано умер необыкновенный наставник и нет теперь никого во всем свете, кто бы был в силах воздвигнуть и поднять шатаемые вечными колебаньями силы и лишенную упругости немощную волю, — кто бы крикнул живым, пробуждающим
голосом, — крикнул душе пробуждающее слово: вперед! — которого жаждет повсюду, на всех ступенях стоящий, всех сословий, званий и промыслов, русский человек?
Я был рожден для жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучнее
голос лирный,
Живее творческие сны.
Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным,
И far niente мой закон.
Я каждым утром пробужден
Для сладкой неги и свободы:
Читаю мало, долго сплю,
Летучей славы не ловлю.
Не так
ли я в былые годы
Провел в бездействии, в тени
Мои счастливейшие дни?
«Посмотреть
ли на нее еще или нет?.. Ну, в последний раз!» — сказал я сам себе и высунулся из коляски к крыльцу. В это время maman с тою же мыслью подошла с противоположной стороны коляски и позвала меня по имени. Услыхав ее
голос сзади себя, я повернулся к ней, но так быстро, что мы стукнулись головами; она грустно улыбнулась и крепко, крепко поцеловала меня в последний раз.
Карл Иваныч одевался в другой комнате, и через классную пронесли к нему синий фрак и еще какие-то белые принадлежности. У двери, которая вела вниз, послышался
голос одной из горничных бабушки; я вышел, чтобы узнать, что ей нужно. Она держала на руке туго накрахмаленную манишку и сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь не спала для того, чтобы успеть вымыть ее ко времени. Я взялся передать манишку и спросил, встала
ли бабушка.
— Sind Sie bald fertig? [Скоро
ли вы будете готовы? (нем.).] — послышался из классной
голос Карла Иваныча.
— Не правда
ли, что нынче очень весело? — сказал я тихим, дрожащим
голосом и прибавил шагу, испугавшись не столько того, что сказал, сколько того, что намерен был сказать.
— Ясные паны! — произнес жид. — Таких панов еще никогда не видывано. Ей-богу, никогда. Таких добрых, хороших и храбрых не было еще на свете!.. —
Голос его замирал и дрожал от страха. — Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее! Те совсем не наши, те, что арендаторствуют на Украине! Ей-богу, не наши! То совсем не жиды: то черт знает что. То такое, что только поплевать на него, да и бросить! Вот и они скажут то же. Не правда
ли, Шлема, или ты, Шмуль?
«Иисус говорит ей: не сказал
ли я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: отче, благодарю тебя, что ты услышал меня. Я и знал, что ты всегда услышишь меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что ты послал меня. Сказав сие, воззвал громким
голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший...
При последнем стихе: «не мог
ли сей, отверзший очи слепому…» — она, понизив
голос, горячо и страстно передала сомнение, укор и хулу неверующих, слепых иудеев, которые сейчас, через минуту, как громом пораженные, падут, зарыдают и уверуют…
Эй, послушайте старика, серьезно говорю, Родион Романович (говоря это, едва
ли тридцатипятилетний Порфирий Петрович действительно как будто вдруг весь состарился; даже
голос его изменился, и как-то весь он скрючился), — к тому же я человек откровенный-с…
Он прислушался: кто-то ругал и чуть
ли не со слезами укорял другого, но слышался один только
голос.
— Так вот как! — промолвил он странно спокойным
голосом. — Нигилизм всему горю помочь должен, и вы, вы наши избавители и герои. Но за что же вы других-то, хоть бы тех же обличителей, честите? Не так же
ли вы болтаете, как и все?
— А! вот вы куда забрались! — раздался в это мгновение
голос Василия Ивановича, и старый штаб-лекарь предстал перед молодыми людьми, облеченный в домоделанный полотняный пиджак и с соломенною, тоже домоделанною, шляпой на голове. — Я вас искал, искал… Но вы отличное выбрали место и прекрасному предаетесь занятию. Лежа на «земле», глядеть в «небо»… Знаете
ли — в этом есть какое-то особенное значение!
Чтоб не думать, он пошел к Варавке, спросил, не нужно
ли помочь ему? Оказалось — нужно. Часа два он сидел за столом, снимая копию с проекта договора Варавки с городской управой о постройке нового театра, писал и чутко вслушивался в тишину. Но все вокруг каменно молчало. Ни
голосов, ни шороха шагов.
Оборвав фразу, она помолчала несколько секунд, и снова зашелестел ее
голос. Клим задумчиво слушал, чувствуя, что сегодня он смотрит на девушку не своими глазами; нет, она ничем не похожа на Лидию, но есть в ней отдаленное сходство с ним. Он не мог понять, приятно
ли это ему или неприятно.
— Ну, — сказал он, не понижая
голоса, — о ней все собаки лают, курицы кудакают, даже свиньи хрюкать начали. Скучно, батя! Делать нечего. В карты играть — надоело, давайте сделаем революцию, что
ли? Я эту публику понимаю. Идут в революцию, как неверующие церковь посещают или участвуют в крестных ходах. Вы знаете — рассказ напечатал я, — не читали?
— Нет, подожди! — продолжал Дмитрий умоляющим
голосом и нелепо разводя руками. — Там — четыре, то есть пять тысяч. Возьми половину, а? Я должен бы отказаться от этих денег в пользу Айно… да, видишь
ли, мне хочется за границу, надобно поучиться…
— Говорила я вам, что Кутузов тоже арестован? Да, в Самаре, на пароходной пристани. Какой прекрасный
голос, не правда
ли?
И, может быть, вот так же певуче лаская людей одинаково обаятельным
голосом, — говорит
ли она о правде или о выдумке, — скажет история когда-то и о том, как жил на земле человек Клим Самгин.
Руки его лежали на животе, спрятанные в широкие рукава, но иногда, видимо, по догадке или повинуясь неуловимому знаку, один из китайцев тихо начинал говорить с комиссаром отдела, а потом, еще более понизив
голос, говорил
Ли Хунг-чангу, преклонив голову, не глядя в лицо его.
— Вот как ты сердито, — сказала Марина веселым
голосом. — Такие
ли метаморфозы бывают, милый друг! Вот Лев Тихомиров усердно способствовал убийству папаши, а потом покаялся сынку, что — это по ошибке молодости сделано, и сынок золотую чернильницу подарил ему. Это мне Лидия рассказала.
В воздухе плыл знакомый гул
голосов сотен людей, и Самгин тотчас отличил, что этот гул единодушнее, бодрее, бархатистее, что
ли, нестройного, растрепанного говора той толпы, которая шла к памятнику деда царя.
— Фу! черт возьми! — сказал, вскочив с постели, Обломов. —
Голос, что
ли, у тебя хорош? Точно итальянский певец!
— Сегодня воскресенье, — говорил ласково
голос, — пирог пекли; не угодно
ли закусить?
— Ради Бога, воротись! — не
голосом, а слезами кричал он. — Ведь и преступника надо выслушать… Боже мой! Есть
ли сердце у ней?.. Вот женщины!
Из людской слышалось шипенье веретена да тихий, тоненький
голос бабы: трудно было распознать, плачет
ли она или импровизирует заунывную песню без слов.
— Верьте же мне, — заключила она, — как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья, а то оно улетит. Что я раз назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете
ли, — сказала она с уверенностью в
голосе, — в месяц, с тех пор, как знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла большую книгу, так, про себя, понемногу… Не сомневайтесь же…
— Э, какое нездоров! Нарезался! — сказал Захар таким
голосом, как будто и сам убежден был в этом. — Поверите
ли? Один выпил полторы бутылки мадеры, два штофа квасу, да вон теперь и завалился.
Побежит
ли он с лестницы или по двору, вдруг вслед ему раздастся в десять отчаянных
голосов: «Ах, ах! Поддержите, остановите! Упадет, расшибется… стой, стой!»