Неточные совпадения
— А счастье наше — в хлебушке:
Я
дома в Белоруссии
С мякиною, с кострикою
Ячменный хлеб жевал;
Бывало, вопишь
голосом,
Как роженица корчишься,
Как схватит животы.
А ныне, милость Божия! —
Досыта у Губонина
Дают ржаного хлебушка,
Жую — не нажуюсь...
— Певец Ново-Архангельской,
Его из Малороссии
Сманили господа.
Свезти его в Италию
Сулились, да уехали…
А он бы рад-радехонек —
Какая уж Италия? —
Обратно в Конотоп,
Ему здесь делать нечего…
Собаки
дом покинули
(Озлилась круто женщина),
Кому здесь дело есть?
Да у него ни спереди,
Ни сзади… кроме
голосу… —
«Зато уж голосок...
Правдин (останавливая ее). Поостановитесь, сударыня. (Вынув бумагу и важным
голосом Простакову.) Именем правительства вам приказываю сей же час собрать людей и крестьян ваших для объявления им указа, что за бесчеловечие жены вашей, до которого попустило ее ваше крайнее слабомыслие, повелевает мне правительство принять в опеку
дом ваш и деревни.
Остановившись в градоначальническом
доме и осведомившись от письмоводителя, что недоимок нет, что торговля процветает, а земледелие с каждым годом совершенствуется, он задумался на минуту, потом помялся на одном месте, как бы затрудняясь выразить заветную мысль, но наконец каким-то неуверенным
голосом спросил...
Машкин Верх скосили, доделали последние ряды, надели кафтаны и весело пошли к
дому. Левин сел на лошадь и, с сожалением простившись с мужиками, поехал домой. С горы он оглянулся; их не видно было в поднимавшемся из низу тумане; были слышны только веселые грубые
голоса, хохот и звук сталкивающихся кос.
— Ну вот видишь ли, что ты врешь, и он
дома! — ответил
голос Степана Аркадьича лакею, не пускавшему его, и, на ходу снимая пальто, Облонский вошел в комнату. — Ну, я очень рад, что застал тебя! Так я надеюсь… — весело начал Степан Аркадьич.
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, — моя подруга жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из
дома, — и он дернулся шеей, говоря это. — Но люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет знать, — прибавил он, возвышая
голос и хмурясь, — прошу любить и уважать ее. Она всё равно что моя жена, всё равно. Так вот, ты знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот Бог, а вот порог.
Скоро все разошлись по
домам, различно толкуя о причудах Вулича и, вероятно, в один
голос называя меня эгоистом, потому что я держал пари против человека, который хотел застрелиться; как будто он без меня не мог найти удобного случая!..
— Справедливо изволили заметить, ваше превосходительство. Но представьте же теперь мое положение… — Тут Чичиков, понизивши
голос, стал говорить как бы по секрету: — У него в
доме, ваше превосходительство, есть ключница, а у ключницы дети. Того и смотри, все перейдет им.
И постепенно в усыпленье
И чувств и дум впадает он,
А перед ним воображенье
Свой пестрый мечет фараон.
То видит он: на талом снеге,
Как будто спящий на ночлеге,
Недвижим юноша лежит,
И слышит
голос: что ж? убит.
То видит он врагов забвенных,
Клеветников и трусов злых,
И рой изменниц молодых,
И круг товарищей презренных,
То сельский
дом — и у окна
Сидит она… и всё она!..
Войдя в кабинет с записками в руке и с приготовленной речью в голове, он намеревался красноречиво изложить перед папа все несправедливости, претерпенные им в нашем
доме; но когда он начал говорить тем же трогательным
голосом и с теми же чувствительными интонациями, с которыми он обыкновенно диктовал нам, его красноречие подействовало сильнее всего на него самого; так что, дойдя до того места, в котором он говорил: «как ни грустно мне будет расстаться с детьми», он совсем сбился,
голос его задрожал, и он принужден был достать из кармана клетчатый платок.
Во время путешествия он заметно успокоился; но по мере приближения к
дому лицо его все более и более принимало печальное выражение, и когда, выходя из коляски, он спросил у выбежавшего, запыхавшегося Фоки: «Где Наталья Николаевна?» —
голос его был нетверд и в глазах были слезы.
— А може, и
дома нет! — проговорил мужской
голос.
— До чертиков допилась, батюшки, до чертиков, — выл тот же женский
голос, уже подле Афросиньюшки, — анамнясь удавиться тоже хотела, с веревки сняли. Пошла я теперь в лавочку, девчоночку при ней глядеть оставила, — ан вот и грех вышел! Мещаночка, батюшка, наша мещаночка, подле живет, второй
дом с краю, вот тут…
Проходя канцелярию, Раскольников заметил, что многие на него пристально посмотрели. В прихожей, в толпе, он успел разглядеть обоих дворников из того
дома, которых он подзывал тогда ночью к квартальному. Они стояли и чего-то ждали. Но только что он вышел на лестницу, вдруг услышал за собой опять
голос Порфирия Петровича. Обернувшись, он увидел, что тот догонял его, весь запыхавшись.
— Поздравь меня, — воскликнул вдруг Базаров, — сегодня 22 июня, день моего ангела. Посмотрим, как-то он обо мне печется. Сегодня меня
дома ждут, — прибавил он, понизив
голос… — Ну, подождут, что за важность!
Улицу перегораживала черная куча людей; за углом в переулке тоже работали, катили по мостовой что-то тяжелое. Окна всех
домов закрыты ставнями и окна
дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала пила, мягкие тяжести шлепались на землю.
Голоса людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок...
Избалованный ласковым вниманием
дома, Клим тяжко ощущал пренебрежительное недоброжелательство учителей. Некоторые были физически неприятны ему: математик страдал хроническим насморком, оглушительно и грозно чихал, брызгая на учеников, затем со свистом выдувал воздух носом, прищуривая левый глаз; историк входил в класс осторожно, как полуслепой, и подкрадывался к партам всегда с таким лицом, как будто хотел дать пощечину всем ученикам двух первых парт, подходил и тянул тоненьким
голосом...
Дома Самгин заказал самовар, вина, взял горячую ванну, но это мало помогло ему, а только ослабило. Накинув пальто, он сел пить чай. Болела голова, начинался насморк, и режущая сухость в глазах заставляла закрывать их. Тогда из тьмы являлось голое лицо, масляный череп, и в ушах шумел тяжелый
голос...
Через несколько недель Клим Самгин, элегантный кандидат на судебные должности, сидел
дома против Варавки и слушал его осипший
голос.
В
доме было тихо, потом, как-то вдруг, в столовой послышался негромкий смех, что-то звучно, как пощечина, шлепнулось, передвинули стул, и два женских
голоса негромко запели.
Где-то близко около
дома затопала по камню лошадь. Басовитый
голос сказал по-немецки...
Прошло человек тридцать каменщиков, которые воздвигали пятиэтажный
дом в улице, где жил Самгин, почти против окон его квартиры, все они были, по Брюсову, «в фартуках белых». Он узнал их по фигуре артельного старосты, тощего старичка с голым черепом, с плюшевой мордочкой обезьяны и пронзительным
голосом страдальца.
Уже собралось десятка полтора зрителей — мужчин и женщин; из ворот и дверей
домов выскакивали и осторожно подходили любопытные обыватели. На подножке пролетки сидел молодой, белобрысый извозчик и жалобно, высоким
голосом, говорил, запинаясь...
Он закрыл глаза, и, утонув в темных ямах, они сделали лицо его более жутко слепым, чем оно бывает у слепых от рождения. На заросшем травою маленьком дворике игрушечного
дома, кокетливо спрятавшего свои три окна за палисадником, Макарова встретил уродливо высокий, тощий человек с лицом клоуна, с метлой в руках. Он бросил метлу, подбежал к носилкам, переломился над ними и смешным
голосом заговорил, толкая санитаров, Клима...
Слушать Денисова было скучно, и Клим Иванович Самгин, изнывая, нетерпеливо ждал чего-то, что остановило бы тугую, тяжелую речь.
Дом наполнен был непоколебимой, теплой тишиной, лишь однажды где-то красноречиво прозвучал
голос женщины...
Он ловко обрил волосы на черепе и бороду Инокова, обнажилось неузнаваемо распухшее лицо без глаз, только правый, выглядывая из синеватой щели, блестел лихорадочно и жутко. Лежал Иноков вытянувшись, точно умерший, хрипел и всхлипывающим
голосом произносил непонятные слова; вторя его бреду, шаркал ветер о стены
дома, ставни окон.
Он переживал волнение, новое для него. За окном бесшумно кипела густая, белая муть, в мягком, бесцветном сумраке комнаты все вещи как будто задумались, поблекли; Варавка любил картины, фарфор, после ухода отца все в
доме неузнаваемо изменилось, стало уютнее, красивее, теплей. Стройная женщина с суховатым, гордым лицом явилась пред юношей неиспытанно близкой. Она говорила с ним, как с равным, подкупающе дружески, а
голос ее звучал необычно мягко и внятно.
Вообще все шло необычно просто и легко, и почти не чувствовалось, забывалось как-то, что отец умирает. Умер Иван Самгин через день, около шести часов утра, когда все в
доме спали, не спала, должно быть, только Айно; это она, постучав в дверь комнаты Клима, сказала очень громко и странно низким
голосом...
Почти около
дома его обогнал человек в черном пальто с металлическими пуговицами, в фуражке чиновника, надвинутой на глаза, — обогнал, оглянулся и, остановясь, спросил
голосом Кутузова...
Захотелось сегодня же, сейчас уехать из Москвы. Была оттепель, мостовые порыжели, в сыроватом воздухе стоял запах конского навоза,
дома как будто вспотели,
голоса людей звучали ворчливо, и раздирал уши скрип полозьев по обнаженному булыжнику. Избегая разговоров с Варварой и встреч с ее друзьями, Самгин днем ходил по музеям, вечерами посещал театры; наконец — книги и вещи были упакованы в заказанные ящики.
Когда он обогнул угол зеленого одноэтажного
дома,
дом покачнулся, и из него на землю выпали люди. Самгин снова закрыл глаза. Как вода из водосточной трубы, потекли
голоса...
«Невежливо, что я не простился с ними», — напомнил себе Самгин и быстро пошел назад. Ему уже показалось, что он спустился ниже
дома, где Алина и ее друзья, но за решеткой сада, за плотной стеной кустарника, в тишине четко прозвучал
голос Макарова...
Возвратясь в
дом, Самгин закусил, выпил две рюмки водки, прилег на диван и тотчас заснул. Разбудил его оглушительный треск грома, — в парке непрерывно сверкали молнии, в комнате, на столе все дрожало и пряталось во тьму, густой дождь хлестал в стекла, синевато светилась посуда на столе, выл ветер и откуда-то доносился ворчливый
голос Захария...
Раздалось несколько шлепков, похожих на удары палками по воде, и тотчас сотни
голосов яростно и густо заревели; рев этот был еще незнаком Самгину, стихийно силен, он как бы исходил из открытых дверей церкви, со дворов, от стен
домов, из-под земли.
В
доме стояла монастырская тишина, изредка за дверью позванивали шпоры, доносились ворчливые
голоса, и только один раз ухо Самгина поймало укоризненную фразу...
Из открытого окна флигеля доносился спокойный
голос Елизаветы Львовны; недавно она начала заниматься историей литературы с учениками школы, человек восемь ходили к ней на
дом. Чтоб не думать, Самгин заставил себя вслушиваться в слова Спивак.
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и в
доме и на улице, только сухой
голос матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала...
Варвара по вечерам редко бывала
дома, но если не уходила она — приходили к ней. Самгин не чувствовал себя
дома даже в своей рабочей комнате, куда долетали
голоса людей, читавших стихи и прозу. Настоящим, теплым, своим
домом он признал комнату Никоновой. Там тоже были некоторые неудобства; смущал очкастый домохозяин, он, точно поджидая Самгина, торчал на дворе и, встретив его ненавидящим взглядом красных глаз из-под очков, бормотал...
Макаров стоял рядом с Лаврушкой на крыльце
дома фельдшера Винокурова и смеялся, слушая ломкий
голос рыжего.
Всюду над Москвой, в небе, всё еще густо-черном, вспыхнули и трепетали зарева, можно было думать, что сотни медных
голосов наполняют воздух светом, а церкви поднялись из хаоса
домов золотыми кораблями сказки.
— Учите сеять разумное, доброе и делаете войну, — кричал с лестницы молодой
голос, и откуда-то из глубины
дома через головы людей на лестнице изливалось тягучее скорбное пение, напоминая вой деревенских женщин над умершим.
Дома он расслабленно свалился на диван. Варвара куда-то ушла, в комнатах было напряженно тихо, а в голове гудели десятки
голосов. Самгин пытался вспомнить слова своей речи, но память не подсказывала их. Однако он помнил, что кричал не своим
голосом и не свои слова.
Самгин с недоумением, с иронией над собой думал, что ему приятно было бы снова видеть в
доме и на улице защитников баррикады, слышать четкий, мягкий
голос товарища Якова.
В
доме воцарилась глубокая тишина; людям не велено было топать и шуметь. «Барин пишет!» — говорили все таким робко-почтительным
голосом, каким говорят, когда в
доме есть покойник.
Общий хохот покрыл его
голос. Напрасно он силился досказать историю своего падения: хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь
дом, все вспомнили забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно, как олимпийские Боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь подхватит опять — и пошло писать.
И после такой жизни на него вдруг навалили тяжелую обузу выносить на плечах службу целого
дома! Он и служи барину, и мети, и чисть, он и на побегушках! От всего этого в душу его залегла угрюмость, а в нраве проявилась грубость и жесткость; от этого он ворчал всякий раз, когда
голос барина заставлял его покидать лежанку.
А тут раздался со двора в пять
голосов: «Картофеля! Песку, песку не надо ли! Уголья! Уголья!.. Пожертвуйте, милосердные господа, на построение храма господня!» А из соседнего, вновь строящегося
дома раздавался стук топоров, крик рабочих.
На Марфеньку и на Викентьева точно живой водой брызнули. Она схватила ноты, книгу, а он шляпу, и только было бросились к дверям, как вдруг снаружи, со стороны проезжей дороги, раздался и разнесся по всему
дому чей-то дребезжащий
голос.
— А! нашему Николаю Андреевичу, любвеобильному и надеждами чреватому, села Колчина и многих иных обладателю! — говорил
голос. — Да прильпнет язык твой к гортани, зане ложь изрыгает! И возница и колесница
дома, а стало быть, и хозяйка в сем месте или окрест обретается. Посмотрим и поищем, либо пождем, дондеже из весей и пастбищ, и из вертограда в храмину паки вступит.