Неточные совпадения
Подходит лето красное,
Ждем грамоты…
Было то время
года, перевал
лета, когда урожай нынешнего
года уже определился, когда начинаются заботы о посеве будущего
года и
подошли покосы, когда рожь вся выколосилась и, серо зеленая, не налитым, еще легким колосом волнуется по ветру, когда зеленые овсы, с раскиданными по ним кустами желтой травы, неровно выкидываются по поздним посевам, когда ранняя гречиха уже лопушится, скрывая землю, когда убитые в камень скотиной пары́ с оставленными дорогами, которые не берет соха, вспаханы до половины; когда присохшие вывезенные кучи навоза пахнут по зарям вместе с медовыми травами, и на низах, ожидая косы, стоят сплошным морем береженые луга с чернеющимися кучами стеблей выполонного щавельника.
Мы с Печориным сидели на почетном месте, и вот к нему
подошла меньшая дочь хозяина, девушка
лет шестнадцати, и пропела ему… как бы сказать?.. вроде комплимента.
Чичиков и Манилов
подошли к первому столу, где сидели два чиновника еще юных
лет, и спросили...
Чичиков тоже устремился к окну. К крыльцу
подходил лет сорока человек, живой, смуглой наружности. На нем был триповый картуз. По обеим сторонам его, сняв шапки, шли двое нижнего сословия, — шли, разговаривая и о чем-то с <ним> толкуя. Один, казалось, был простой мужик; другой, в синей сибирке, какой-то заезжий кулак и пройдоха.
Но чай несут: девицы чинно
Едва за блюдечки взялись,
Вдруг из-за двери в зале длинной
Фагот и флейта раздались.
Обрадован музыки громом,
Оставя чашку чаю с ромом,
Парис окружных городков,
Подходит к Ольге Петушков,
К Татьяне Ленский; Харликову,
Невесту переспелых
лет,
Берет тамбовский мой поэт,
Умчал Буянов Пустякову,
И в залу высыпали все,
И бал блестит во всей красе.
«Так ты женат! не знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух
лет». —
«На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!»
«Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«О, так пойдем же». Князь
подходитК своей жене и ей подводит
Родню и друга своего.
Княгиня смотрит на него…
И что ей душу ни смутило,
Как сильно ни была она
Удивлена, поражена,
Но ей ничто не изменило:
В ней сохранился тот же тон,
Был так же тих ее поклон.
Вошел человек
лет шестидесяти, беловолосый, худой и смуглый, в коричневом фраке с медными пуговицами и в розовом платочке на шее. Он осклабился,
подошел к ручке к Аркадию и, поклонившись гостю, отступил к двери и положил руки за спину.
Нестерпимо длинен был путь Варавки от новенького вокзала, выстроенного им, до кладбища. Отпевали в соборе, служили панихиды пред клубом, техническим училищем, пред домом Самгиных. У ворот дома стояла миловидная, рыжеватая девушка, держа за плечо голоногого, в сандалиях, человечка
лет шести; девушка крестилась, а человечек, нахмуря черные брови, держал руки в карманах штанишек. Спивак
подошла к нему, наклонилась, что-то сказала, мальчик, вздернув плечи, вынул из карманов руки, сложил их на груди.
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше
лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется
подойти к ней, положить голову на колени ей и еще раз испытать то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео и крик дяди Хрисанфа...
— Это правда, я глуп, смешон, — сказал он,
подходя к ней и улыбаясь весело и добродушно, — может быть, я тоже с корабля попал на бал… Но и Фамусовы в юбке! — Он указал на теток. — Ужели
лет через пять, через десять…
Он
подошел к столу, пристально поглядел в листки, в написанное им предисловие, вздохнул, покачал головой и погрузился в какое-то, должно быть, тяжелое раздумье. «Что я делаю! На что трачу время и силы? Еще
год пропал! Роман!» — шептал он с озлоблением.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли,
подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в
год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
В комнате, даже слишком небольшой, было человек семь, а с дамами человек десять. Дергачеву было двадцать пять
лет, и он был женат. У жены была сестра и еще родственница; они тоже жили у Дергачева. Комната была меблирована кое-как, впрочем достаточно, и даже было чисто. На стене висел литографированный портрет, но очень дешевый, а в углу образ без ризы, но с горевшей лампадкой. Дергачев
подошел ко мне, пожал руку и попросил садиться.
А молва-то ходила и впрямь, что будто он к сей вдовице, еще к девице,
лет десять перед тем
подсылал и большим капиталом жертвовал (красива уж очень была), забывая, что грех сей все едино что храм Божий разорить; да ничего тогда не успел.
Вдруг ко мне
подходит хозяйский сын, мальчик
лет пятнадцати, говорящий по-русски.
— Я так и думала: до Ляховского ли. Легкое ли место, как отец-то наш тогда принял тебя… Горяч он стал больно: то ли это от болезни его, или
годы уж такие
подходят… не разберу ничего.
Стар я стал, Надя,
годы такие
подходят, что и о смерти нужно подумать…
Подойдя совсем, Алеша увидел пред собою ребенка не более девяти
лет от роду, из слабых и малорослых, с бледненьким худеньким продолговатым личиком, с большими темными и злобно смотревшими на него глазами.
У него дома, в углу на стене, еще с прошлого
года была сделана карандашом черточка, которою он отметил свой рост, и с тех пор каждые два месяца он с волнением
подходил опять мериться: на сколько успел вырасти?
Вдруг впереди показался какой-то просвет. Я думал, что это море. Но большое разочарование ждало нас, когда мы
подошли поближе. Весь лес лежал на земле. Он был повален бурей в прошлом
году. Это была та самая пурга, которая захватила нас 20, 21 и 22 октября при перевале через Сихотэ-Алинь. Очевидно, центр тайфуна прошел именно здесь.
— Да так-таки нечего. Хозяйство порасстроилось, мужиков поразорил, признаться;
подошли годы плохие: неурожаи, разные, знаете, несчастия… Да, впрочем, — прибавил он, уныло глянув в сторону, — какой я хозяин!
Дерсу сказал ему, чтобы он не боялся и
подошел поближе. Это был человек 55
лет, уже поседевший. Лицо и руки у него так загорели, что приняли цвет оливково-красный. Никакого оружия у него не было.
Меня эта картина очень заинтересовала. Я
подошел ближе и стал наблюдать. На колоднике лежали сухие грибки, корешки и орехи. Та к как ни грибов, ни кедровых орехов в лесу еще не было, то, очевидно, бурундук вытащил их из своей норки. Но зачем? Тогда я вспомнил рассказы Дерсу о том, что бурундук делает большие запасы продовольствия, которых ему хватает иногда на 2
года. Чтобы продукты не испортились, он время от времени выносит их наружу и сушит, а к вечеру уносит обратно в свою норку.
Летами, голосом, чертами лица, насколько запомнил их рассказчик, проезжий тоже
подходил к Рахметову; но рассказчик тогда не обратил особого внимания на своего спутника, который к тому же недолго и был его спутником, всего часа два: сел в вагон в каком-то городишке, вышел в какой-то деревне; потому рассказчик мог описывать его наружность лишь слишком общими выражениями, и полной достоверности тут нет: по всей вероятности, это был Рахметов, а впрочем, кто ж его знает?
Когда Верочке
подошел шестнадцатый
год, мать стала кричать на нее так: «отмывай рожу-то, что она у тебя, как у цыганки!
«Аксаков остался до конца жизни вечным восторженным и беспредельно благородным юношей; он увлекался, был увлекаем, но всегда был чист сердцем. В 1844
году, когда наши споры дошли до того, что ни славяне, ни мы не хотели больше встречаться, я как-то шел по улице; К. Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и
подошел ко мне.
Один закоснелый сармат, старик, уланский офицер при Понятовском, делавший часть наполеоновских походов, получил в 1837
году дозволение возвратиться в свои литовские поместья. Накануне отъезда старик позвал меня и несколько поляков отобедать. После обеда мой кавалерист
подошел ко мне с бокалом, обнял меня и с военным простодушием сказал мне на ухо: «Да зачем же вы, русский?!» Я не отвечал ни слова, но замечание это сильно запало мне в грудь. Я понял, что этому поколению нельзя было освободить Польшу.
Каждый
год отец мой приказывал мне говеть. Я побаивался исповеди, и вообще церковная mise en scene [постановка (фр.).] поражала меня и пугала; с истинным страхом
подходил я к причастию; но религиозным чувством я этого не назову, это был тот страх, который наводит все непонятное, таинственное, особенно когда ему придают серьезную торжественность; так действует ворожба, заговаривание. Разговевшись после заутрени на святой неделе и объевшись красных яиц, пасхи и кулича, я целый
год больше не думал о религии.
Губернатора велено было судить сенату…, [Чрезвычайно досадно, что я забыл имя этого достойного начальника губернии, помнится, его фамилья Жеребцов. (Прим. А. И. Герцена.)] оправдать его даже там нельзя было. Но Николай издал милостивый манифест после коронации, под него не
подошли друзья Пестеля и Муравьева, под него
подошел этот мерзавец. Через два-три
года он же был судим в Тамбове за злоупотребление властью в своем именье; да, он
подошел под манифест Николая, он был ниже его.
Возвращаясь мимо церкви и кладбища, мы встретили какое-то уродливое существо, тащившееся почти на четвереньках; оно мне показывало что-то; я
подошел — это была горбатая и разбитая параличом полуюродивая старуха, жившая подаянием и работавшая в огороде прежнего священника; ей было тогда уже
лет около семидесяти, и ее-то именно смерть и обошла.
— Ну, это ничего, свои люди, сейчас доскажу. Графиня, красивая женщина и еще в цвете
лет,
подошла к руке и осведомилась о здоровье, на что Ольга Александровна отвечала, что чувствует себя очень дурно; потом, назвавши меня, прибавила ей...
После обедни я
подошел к ним и удивился перемене, которая произошла в Арсении Потапыче в каких-нибудь два-три
года. Правая нога почти совсем отнялась, так что Филанида Протасьевна вынуждена была беспрестанно поддерживать его за локоть; язык заплетался, глаза смотрели мутно, слух притупился. Несмотря на то, что день только что начался, от него уж слышался запах водки.
Сережка не робок и довольно развязно
подходит к «крестной». Матушка рассматривает его, но хорошего находит мало. Лицо широкое, красное, скулы выдались, глаза узенькие, нос как пуговица. Как есть калмык. Да и ростом мал не по
летам.
В 1905
году он был занят революционерами, обстреливавшими отсюда сперва полицию и жандармов, а потом войска. Долго не могли взять его. Наконец, поздно ночью
подошел большой отряд с пушкой. Предполагалось громить дом гранатами. В трактире ярко горели огни. Войска окружили дом, приготовились стрелять, но парадная дверь оказалась незаперта. Разбив из винтовки несколько стекол, решили штурмовать. Нашелся один смельчак, который вошел и через минуту вернулся.
Было это уже весной,
подходили экзамены, наши вечера и танцы прекратились, потом мы уехали на каникулы в деревню. А когда опять
подошла осень и мы стали встречаться, я увидел, что наша непрочная «взаимная симпатия» оказалась односторонней. Задатки этой драмы были даны вперед. Мы были одногодки. Я перешел в пятый класс и оставался по — прежнему «мальчишкой», а она стала красивым подростком пятнадцати
лет, и на нее стали обращать внимание ученики старших классов и даже взрослые кавалеры.
Однажды — это было уже в восьмидесятых
годах — ночью в эту запертую крепость постучали. Вооружив домочадцев метлами и кочергами, Самаревич
подошел к дверям. Снаружи продолжался стук, как оказалось… «именем закона». Когда дверь была отворена, в нее вошли жандармы и полиция. У одного из учеников произвели обыск, и ученика арестовали.
Старик должен был сам
подойти к девочке и вывел ее за руку. Устюше было всего восемь
лет. Это была прехорошенькая девочка с русыми волосами, голубыми глазками и пухлым розовым ротиком. Простое ситцевое розовое платьице делало ее такою милою куколкой. У Тараса Семеныча сразу изменился весь вид, когда он заговорил с дочерью, — и лицо сделалось такое доброе, и голос ласковый.
При мне однажды во Владимировке некий Ветряков, отбывший пять
лет каторги, с тупым, идиотским выражением
подошел к смотрителю поселений, г. Я., и по-приятельски протянул ему руку.
В рапорте командира клипера «Всадник», относящемся к 1870 г., сказано, что клипер имеет в виду,
подойдя к местечку Мауке, высадить там 10 человек солдат с тем, чтобы они приготовили место под огороды, так как в продолжение
лета в этом месте предполагалось основать новый пост.
Несколько секунд стояло глубокое молчание, нарушаемое только шорохом листьев. Оно было прервано протяжным благоговейным вздохом. Это Остап, хозяин левады и собственник по праву давности последнего жилища старого атамана,
подошел к господам и с великим удивлением смотрел, как молодой человек с неподвижными глазами, устремленными кверху, разбирал ощупью слова, скрытые от зрячих сотнями
годов, дождями и непогодами.
—
Лета ихние! Что делать-с! — заметил Гедеоновский. — Вот они изволят говорить: кто не хитрит. Да кто нонеча не хитрит? Век уж такой. Один мой приятель, препочтенный и, доложу вам, не малого чина человек, говаривал: что нонеча, мол, курица, и та с хитростью к зерну приближается — все норовит, как бы сбоку
подойти. А как погляжу я на вас, моя барыня, нрав-то у вас истинно ангельский; пожалуйте-ка мне вашу белоснежную ручку.
Борьбу начинали по исстари заведенному обычаю малыши, за ними выступали подростки, а большие мужики
подходили уже к концу, когда решался на целый
год горячий вопрос, кто «унесет круг» — ключевляне или самосадские.
Вот
подойдет осень, и пойдет народ опять в кабалу к Устюжанинову, а какая это работа: молодые ребята балуются на фабрике, мужики изробливаются к пятидесяти
годам, а про баб и говорить нечего, — которая пошла на фабрику, та и пропала.
К товарищам
подошел высокий благообразный юноша
лет двадцати двух.
Пришла Палагея, не молодая, но еще белая, румяная и дородная женщина, помолилась богу,
подошла к ручке, вздохнула несколько раз, по своей привычке всякий раз приговаривая: «Господи, помилуй нас, грешных», — села у печки, подгорюнилась одною рукой и начала говорить, немного нараспев: «В некиим царстве, в некиим государстве…» Это вышла сказка под названием «Аленький цветочек» [Эту сказку, которую слыхал я в продолжение нескольких
годов не один десяток раз, потому что она мне очень нравилась, впоследствии выучил я наизусть и сам сказывал ее, со всеми прибаутками, ужимками, оханьем и вздыханьем Палагеи.
В прошлом
лете я не брал в руки удочки, и хотя настоящая весна так сильно подействовала на меня новыми и чудными своими явлениями — прилетом птицы и возрождением к жизни всей природы, — что я почти забывал об уженье, но тогда, уже успокоенный от волнений, пресыщенный, так сказать, тревожными впечатлениями, я вспомнил и обратился с новым жаром к страстно любимой мною охоте, и чем ближе
подходил я к пруду, тем нетерпеливее хотелось мне закинуть удочку.
Под влиянием этого же временного отсутствия мысли — рассеянности почти — крестьянский парень
лет семнадцати, осматривая лезвие только что отточенного топора подле лавки, на которой лицом вниз спит его старик отец, вдруг размахивается топором и с тупым любопытством смотрит, как сочится под лавку кровь из разрубленной шеи; под влиянием этого же отсутствия мысли и инстинктивного любопытства человек находит какое-то наслаждение остановиться на самом краю обрыва и думать: а что, если туда броситься? или приставить ко лбу заряженный пистолет и думать: а что, ежели пожать гашетку? или смотреть на какое-нибудь очень важное лицо, к которому все общество чувствует подобострастное уважение, и думать: а что, ежели
подойти к нему, взять его за нос и сказать: «А ну-ка, любезный, пойдем»?
— И что будто бы, барин, — продолжала Груша, — цепь эту, чтобы разломать ее, дьяволы круглый
год пилят, — и как только самая малость у них останется, с ушко игольное, вдруг
подойдет христов день, пропоют «Христос воскресе!», цепь опять цела и сделается?..
— А вот что такое военная служба!.. — воскликнул Александр Иванович, продолжая ходить и
подходя по временам к водке и выпивая по четверть рюмки. — Я-с был девятнадцати
лет от роду, титулярный советник, чиновник министерства иностранных дел, но когда в двенадцатом
году моей матери объявили, что я поступил солдатом в полк, она встала и перекрестилась: «Благодарю тебя, боже, — сказала она, — я узнаю в нем сына моего!»