Неточные совпадения
Ему грезилось
в болезни, будто весь мир осужден
в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на
Европу.
— Будучи несколько, — впрочем, весьма немного, — начитан и зная
Европу, я нахожу, что
в лице интеллигенции своей Россия создала нечто совершенно исключительное и огромной ценности. Наши земские врачи, статистики, сельские учителя, писатели и вообще духовного дела люди — сокровище необыкновенное…
— Он сторонник союза с немцами,
в соединении с ними мы бы взяли за горло всю
Европу! Что надобно понять?
— Именно! И — торопливость во всем. А ведь вскачь землю не пашут. Особенно
в крестьянском-то государстве невозможно галопом жить. А у нас все подхлестывают друг друга либеральным хлыстиком, чтобы
Европу догнать.
На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на
Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться
в него.
Я два раза был за границей, после нашей премудрости, смиренно сидел на студенческих скамьях
в Бонне,
в Иене,
в Эрлангене, потом выучил
Европу, как свое имение.
— Да… да… — говорил Обломов, беспокойно следя за каждым словом Штольца, — помню, что я, точно… кажется… Как же, — сказал он, вдруг вспомнив прошлое, — ведь мы, Андрей, сбирались сначала изъездить вдоль и поперек
Европу, исходить Швейцарию пешком, обжечь ноги на Везувии, спуститься
в Геркулан. С ума чуть не сошли! Сколько глупостей!..
Полупризрачное бытие Турции, которое долгое время искусственно поддерживалось европейской дипломатией, задерживало
Европу в ее замкнутом существовании, предохраняло от слишком острых и катастрофических постановок вопросов, связанных с движением на Востоке.
Россия — самая националистическая страна
в мире, страна невиданных эксцессов национализма, угнетения подвластных национальностей русификацией, страна национального бахвальства, страна,
в которой все национализировано вплоть до вселенской церкви Христовой, страна, почитающая себя единственной призванной и отвергающая всю
Европу, как гниль и исчадие дьявола, обреченное на гибель.
Как не походит
в этом новая Европа на
Европу средневековую, отдавшуюся мечтательному порыву крестовых походов!
Да и американизм новейшей цивилизации тянет
Европу в Америку.
Английское общество, ославленное на всю
Европу, и
в том числе на всю Россию, скучнейшим
в мире, настолько же разговорчивее, живее, веселее русского, насколько уступает
в этом французскому.
Мы вообще знаем
Европу школьно, литературно, то есть мы не знаем ее, а судим à livre ouvert, [Здесь: с первого взгляда (фр.).] по книжкам и картинкам, так, как дети судят по «Orbis pictus» о настоящем мире, воображая, что все женщины на Сандвичевых островах держат руки над головой с какими-то бубнами и что где есть голый негр, там непременно,
в пяти шагах от него, стоит лев с растрепанной гривой или тигр с злыми глазами.
Мы
Европу все еще знаем задним числом; нам всем мерещатся те времена, когда Вольтер царил над парижскими салонами и на споры Дидро звали, как на стерлядь; когда приезд Давида Юма
в Париж сделал эпоху, и все контессы, виконтессы ухаживали за ним, кокетничали с ним до того, что другой баловень, Гримм, надулся и нашел это вовсе не уместным.
Я знаю, что мое воззрение на
Европу встретит у нас дурной прием. Мы, для утешения себя, хотим другой Европы и верим
в нее так, как христиане верят
в рай. Разрушать мечты вообще дело неприятное, но меня заставляет какая-то внутренняя сила, которой я не могу победить, высказывать истину — даже
в тех случаях, когда она мне вредна.
— Никакого. С тех пор как я вам писал письмо,
в ноябре месяце, ничего не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку во всех злодействах
в Польше, идет очертя голову, ни
в грош не ставит
Европу, общество падает глубже и глубже. Народ молчит. Польское дело — не его дело, — у нас враг один, общий, но вопрос розно поставлен. К тому же у нас много времени впереди — а у них его нет.
Мы до сих пор смотрим на европейцев и
Европу в том роде, как провинциалы смотрят на столичных жителей, — с подобострастием и чувством собственной вины, принимая каждую разницу за недостаток, краснея своих особенностей, скрывая их, подчиняясь и подражая.
Князь П.
В. Долгорукий первый догадался взять лист бумаги и записать оба тоста. Он записал верно, другие пополнили. Мы показали Маццини и другим и составили тот текст (с легкими и несущественными переменами), который, как электрическая искра, облетел
Европу, вызывая крик восторга и рев негодования…
Сверх того, Америка, как сказал Гарибальди, — «страна забвения родины»; пусть же
в нее едут те, которые не имеют веры
в свое отечество, они должны ехать с своих кладбищ; совсем напротив, по мере того как я утрачивал все надежды на романо-германскую
Европу, вера
в Россию снова возрождалась — но думать о возвращении при Николае было бы безумием.
Мне не нужно было быть высланным
в Западную
Европу, чтобы понять неправду капиталистического мира.
После переезда
в Западную
Европу я
в эмоциональной подпочве вернулся к социальным взглядам моей молодости, но на новых духовных основаниях.
Интересно, что, когда меня высылали из советской России, мне сказал любопытную фразу мягкий и сравнительно культурный коммунист К. Он был председателем Академии художественных наук, членом которой я был. «
В Кремле надеются, что, попав
в Западную
Европу, вы поймете, на чьей стороне правда».
Когда я оказался
в изгнании на Западе, то застал интеллектуальную
Европу,
в преобладающих ее течениях,
в состоянии реакции против романтизма и против XIX века вообще.
За этими стихами следовали ругательства на Рагдель и на тех, кто ею восхищался, обнаруживая тем дух рабского, слепого подражанъя. Пусть она и талант, пусть гений, — восклицал автор стихотворения, — «но нам не ко двору пришло ее искусство!» Нам, говорит, нужна правда, не
в пример другим. И при сей верной оказии стихотворный критик ругал
Европу и Америку и хвалил Русь
в следующих поэтических выражениях...
— Знаете, я ужасно люблю
в газетах читать про английские парламенты, то есть не
в том смысле, про что они там рассуждают (я, знаете, не политик), а
в том, как они между собой объясняются, ведут себя, так сказать, как политики: «благородный виконт, сидящий напротив», «благородный граф, разделяющий мысль мою», «благородный мой оппонент, удививший
Европу своим предложением», то есть все вот эти выраженьица, весь этот парламентаризм свободного народа — вот что для нашего брата заманчиво!
И не нас одних, а всю
Европу дивит
в таких случаях русская страстность наша; у нас коль
в католичество перейдет, то уж непременно иезуитом станет, да еще из самых подземных; коль атеистом станет, то непременно начнет требовать искоренения веры
в бога насилием, то есть, стало быть, и мечом!
Ты говоришь: верую, что будет мир, а я сейчас слышал, что проскакал курьер с этим известием
в Иркутск. Должно быть, верно, потому что это сказал почтмейстер Николаю Яковлевичу. Будет ли мир прочен — это другой вопрос, но все-таки хорошо, что будет отдых. Нельзя же нести на плечах народа, который ни
в чем не имеет голоса, всю
Европу. Толчок дан поделом — я совершенно с тобой согласен. Пора понять, что есть дело дома и что не нужно быть полицией
в Европе.
—
В других землях нет, а у нас — порядок! Я
в полгода всю
Европу объехал — нигде задержек не было; а у нас — нельзя! Ни въехать, ни выехать у нас без спросу нельзя, все мы под сумлением состоим: может быть, злоумышленник!
Так случилось, например, с распоряжением о разыскании Франклина,
в котором этот последний был назван сначала «эмиссаром», потом"человеком, потрясшим Западную
Европу", и, наконец, просто «злодеем».
Сколько несчастных, никогда не имевших
в голове другой идеи, кроме: как прекрасен божий мир с тех пор, как
в нем существуют земские учреждения! — вдруг вынуждены будут убедиться, что это идея позорная, потрясшая Западную
Европу и потому достойная аркебузированья!
Перекрестов, рядом с этим вымирающим типом помпадурства, являлся настоящим homo novus;
в качестве представителя русской прессы он не только из конца
в конец обрыскал свое отечество, но исколесил
Европу и даже сделал несколько кругосветных путешествий.
Хорошо сохранили основной промышленный тип, собственно, только два поколения — сам Гордей и его сыновья; дальше начинался целый ряд тех «русских принцев», которые удивляли всю
Европу и,
в частности, облюбованный ими Париж тысячными безобразиями и чисто русским самодурством.
И
в этом я ему не препятствовал, хотя,
в сущности, держался совсем другого мнения о хитросплетенной деятельности этого своеобразного гения, запутавшего всю
Европу в какие-то невылазные тенета. Но свобода мнений — прежде всего, и мне не без основания думалось: ведь оттого не будет ни хуже, ни лучше, что два русских досужих человека начнут препираться о качествах человека, который простер свои длани на восток и на запад, — так пускай себе…
Случайно или не случайно, но с окончанием баттенберговских похождений затихли и европейские концерты. Визиты, встречи и совещания прекратились, и все разъехались по домам. Начинается зимняя работа; настает время собирать материалы и готовиться к концертам будущего лета. Так оно и пойдет колесом, покуда есть налицо человек (имярек), который держит всю
Европу в испуге и смуте. А исчезнет со сцены этот имярек, на месте его появится другой, третий.
Ежели можно сказать вообще про
Европу, что она,
в главных чертах, повторяет зады (по крайней мере,
в настоящую минуту, она воистину ничего другого не делает) и, во всяком случае, знает, что ожидает ее завтра (что было вчера, то повторится и завтра, с малым разве изменением
в подробностях), то к Берлину это замечание применимо
в особенности.
— Один французский ученый сказал, что если б всю
Европу переселить
в Сибирь, то и тогда
в ней много бы места осталось.
— Этот господин идет завоевывать
Европу, перетасовывает весь Германский союз, меняет королей, потом глупейшим образом попадается
в Москве и обожающий его народ выдает его живьем. Потом Бурбоны… июльская революция… мещанский король… новый протест… престол ломается, пишется девизом: liberte, egalite, fraternite [Свобода, равенство, братство (франц.).] — и все это опять разрешается Наполеоном Третьим!
Француз усовершенствовал наконец воспитание Юлии тем, что познакомил ее уже не теоретически, а практически с новой школой французской литературы. Он давал ей наделавшие
в свое время большого шуму: «Le manuscrit wert», «Les sept péchés capitaux», «L’âne mort» [«Зеленая рукопись» (Гюстава Друино), «Семь смертных грехов» (Эжена Сю), «Мертвый осел» (Жюля Жанена) (франц.)] и целую фалангу книг, наводнявших тогда Францию и
Европу.
Нам же известно было чрез Степана Трофимовича, что он изъездил всю
Европу, был даже
в Египте и заезжал
в Иерусалим; потом примазался где-то к какой-то ученой экспедиции
в Исландию и действительно побывал
в Исландии.
Видно было, что скука снедает молодого человека, что роль зрителя, на которую обрекает себя путешественник, стала надоедать ему: он досмотрел
Европу — ему ничего не оставалось делать; все возле были заняты, как обыкновенно люди дома бывают заняты; он увидел себя гостем, которому предлагают стул, которого осыпают вежливостью, но
в семейные тайны не посвящают, которому, наконец, бывает пора идти к себе.
Года три пропадал он
в английских университетах, потом объехал почти всю
Европу, минуя Австрию и Испанию, которых не любил; был
в связях со всеми знаменитостями, просиживал вечера с Боннетом, толкуя об органической жизни, и целые ночи с Бомарше, толкуя о его процессах за бокалами вина; дружески переписывался с Шлёцером, который тогда издавал свою знаменитую газету; ездил нарочно
в Эрменонвиль к угасавшему Жан-Жаку и гордо проехал мимо Фернея, не заезжая к Вольтеру.
Печальный, бродил он по чудным берегам своего озера, негодующий на свою судьбу, негодующий на
Европу, и вдруг воображение указало ему на север — на новую страну, которая, как Австралия
в физическом отношении, представляла
в нравственном что-то слагающееся
в огромных размерах, что-то иное, новое, возникающее…
— Ничего, ничего, брат… — продолжал о. Христофор. — Бога призывай… Ломоносов так же вот с рыбарями ехал, однако из него вышел человек на всю
Европу. Умственность, воспринимаемая с верой, дает плоды, богу угодные. Как сказано
в молитве? Создателю во славу, родителям же нашим на утешение, церкви и отечеству на пользу… Так-то.
Он вынул из кармана тетрадку и подал ее брату. Статья называлась так: «Русская душа»; написана она была скучно, бесцветным слогом, каким пишут обыкновенно неталантливые, втайне самолюбивые люди, и главная мысль ее была такая: интеллигентный человек имеет право не верить
в сверхъестественное, но он обязан скрывать это свое неверие, чтобы не производить соблазна и не колебать
в людях веры; без веры нет идеализма, а идеализму предопределено спасти
Европу и указать человечеству настоящий путь.
— Подлог! подлог! и подлог-с!
В мавританском подлиннике именно сказано:"на Гвадалквивире воду пил". Всю
Европу, батюшка, изъездил, чтобы убедиться
в этом!
Объездить
Европу для того, чтобы доказать швабское происхождение Чурилки, — согласитесь, что
в этом есть что-то непреклонное!
— Они варвары? — возразил один офицер
в огромной медвежьей шапке. — Вы слишком милостивы, генерал! Они не варвары, а дикие звери!.. Мы думали здесь отдохнуть, повеселиться… и что ж? Эти проклятые калмыки… О! их должно непременно загнать
в Азию, надобно очистить
Европу от этих татар!.. Посмотрите! вон стоят их двое… С каким скотским равнодушием смотрят они на этот ужасный пожар!.. И этих двуногих животных называют людьми!..
Пусть современные французские писатели, всегда готовые платить ругательством за нашу ласку и гостеприимство, кричат, что мы варвары, что, превратя
в пепел древнюю столицу России, мы отодвинули себя назад на целое столетие: последствия доказали противное; а беспристрастное потомство скажет, что
в сем спасительном пожаре Москвы погиб навсегда тот, кто хотел наложить оковы рабства на всю
Европу.
Хотя Пандалевский и рассказывал про нее, что она знает всю
Европу, да и Европа ее знает! — однако Европа ее знала мало, даже
в Петербурге она важной роли не играла; зато
в Москве ее все знали и ездили к ней.
«К несчастию, — говорит он, — сей государь, худо воспитанный, окруженный людьми молодыми, узнал и полюбил женевца Лефорта, который от бедности заехал
в Москву и, весьма естественно, находя русские обычаи для него странными, говорил ему об них с презрением, а все европейское возвышал до небес; вольные общества Немецкой слободы, приятные для необузданной молодости, довершили Лефортово дело, и пылкий монарх с разгоряченным воображением, увидев
Европу, захотел сделать Россию Голландией)».