Неточные совпадения
В нем,
в его памяти, как вьюга
в трубе печи,
выло, свистело, стонало.
Все это совершалось
в синеватом сумраке, наполненном дымом махорки, сумрак становился гуще, а вздохи,
вой и свист ветра
в трубе печи — слышнее.
В пекарне становилось все тише, на печи кто-то уже храпел и
выл, как бы вторя гулкому
вою ветра
в трубе. Семь человек за столом сдвинулись теснее, двое положили головы на стол, пузатый самовар возвышался над ними величественно и смешно. Вспыхивали красные огоньки папирос, освещая красивое лицо Алексея, медные щеки Семена, чей-то длинный, птичий нос.
Полукругом стояли краснолицые музыканты, неистово дуя
в трубы, медные крики и уханье
труб вливалось
в непрерывный, воющий шум города, и
вой был так силен, что казалось, это он раскачивает деревья
в садах и от него бегут во все стороны, как встревоженные тараканы, бородатые мужики с котомками за спиною, заплаканные бабы.
Прислушиваясь к
вою вьюги
в печной
трубе, Дронов продолжал все тем же скучным голосом...
Какие-то секунды Самгин чувствовал себя
в состоянии, близком обмороку. Ему даже показалось, что он слышит ревущий нечеловеческий смех и что смех погасил медный
вой и покрякивание
труб оркестра, свист паровозов, сигналы стрелочников.
Шаркали по крыше тоскливые вьюги, за дверью на чердаке гулял-гудел ветер, похоронно пело
в трубе, дребезжали вьюшки, днем каркали вороны, тихими ночами с поля доносился заунывный
вой волков, — под эту музыку и росло сердце.
Потом, как-то не памятно, я очутился
в Сормове,
в доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой
в пазах между бревнами и со множеством тараканов
в пеньке. Мать и вотчим жили
в двух комнатах на улицу окнами, а я с бабушкой —
в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали
в небо
трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым по всему селу, всегда у нас,
в холодных комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком
выл гудок...
Вот как-то пришел заветный час — ночь, вьюга
воет,
в окошки-то словно медведи лезут,
трубы поют, все беси сорвались с цепей, лежим мы с дедушком — не спится, я и скажи: «Плохо бедному
в этакую ночь, а еще хуже тому, у кого сердце неспокойно!» Вдруг дедушко спрашивает: «Как они живут?» — «Ничего, мол, хорошо живут».
Она говорила с усмешкой
в глазах и порой точно вдруг перекусывала свою речь, как нитку. Мужики молчали. Ветер гладил стекла окон, шуршал соломой по крыше, тихонько гудел
в трубе.
Выла собака. И неохотно, изредка
в окно стучали капли дождя. Огонь
в лампе дрогнул, потускнел, но через секунду снова разгорелся ровно и ярко.
Ветер свистит, весь воздух туго набит чем-то невидимым до самого верху. Мне трудно дышать, трудно идти — и трудно, медленно, не останавливаясь ни на секунду, — ползет стрелка на часах аккумуляторной башни там,
в конце проспекта. Башенный шпиц —
в тучах — тусклый, синий и глухо
воет: сосет электричество.
Воют трубы Музыкального Завода.
Тяжелы были мне эти зимние вечера на глазах хозяев,
в маленькой, тесной комнате. Мертвая ночь за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то — вьюга шаркает по стеклам и по стене, гудит
в трубах, стучит вьюшками;
в детской плачут младенцы, — хочется сесть
в темный угол и, съежившись,
выть волком.
Шёпот был похож на хрип деда Еремея. Тьма
в комнате как бы двигалась, и пол качался вместе с ней, а
в трубах выл ветер.
При жизни мать рассказала Евсею несколько сказок. Рассказывала она их зимними ночами, когда метель, толкая избу
в стены, бегала по крыше и всё ощупывала, как будто искала чего-то, залезала
в трубу и плачевно
выла там на разные голоса. Мать говорила сказки тихим сонным голосом, он у неё рвался, путался, часто она повторяла много раз одно и то же слово — мальчику казалось, что всё, о чём она говорит, она видит во тьме, только — неясно видит.
Одна из гостиных
в доме Сорина, обращенная Константином Треплевым
в рабочий кабинет. Направо и налево двери, ведущие во внутренние покои. Прямо стеклянная дверь на террасу. Кроме обычной гостиной мебели,
в правом углу письменный стол, возле левой двери турецкий диван, шкап с книгами, книги на окнах, на стульях. — Вечер. Горит одна лампа под колпаком. Полумрак. Слышно, как шумят деревья и
воет ветер
в трубах.
И вдруг то необыкновенно хорошее, радостное и мирное, чего я не испытывал с самого детства, нахлынуло на меня вместе с сознанием, что я далек от смерти, что впереди еще целая жизнь, которую я, наверно, сумею повернуть по-своему (о! наверно сумею), и я, хотя с трудом, повернулся на бок, поджал ноги, подложил ладонь под голову и заснул, точно так, как
в детстве, когда, бывало, проснешься ночью возле спящей матери, когда
в окно стучит ветер, и
в трубе жалобно
воет буря, и бревна дома стреляют, как из пистолета, от лютого мороза, и начнешь тихонько плакать, и боясь и желая разбудить мать, и она проснется, сквозь сон поцелует и перекрестит, и, успокоенный, свертываешься калачиком и засыпаешь с отрадой
в маленькой душе.
Ночь на 12 августа была особенно неприветлива: дождь лил как из ведра, ветер со стоном и
воем метался по улице, завывал
в трубе и рвал с петель ставни у окон; где-то скрипели доски,
выла мокрая собака, и глухо шумела вода
в пруде, разбивая о каменистый берег ряды мутных пенившихся волн.
На всех балах танцами распоряжался он, подавал музыкантам знак хлопаньем
в ладоши, посреди
воя труб и визга скрипок кричал: «En avant deux!», или: «Grande chaine!», или «A vous, mademoiselle!», и то и дело летал, стремительно скользя и шаркая, по зале, весь бледный и
в поту.
Выла и стонала февральская вьюга, торкалась
в окна, зловеще гудела
в трубе; сумрак пекарни, едва освещенной маленькой лампой, тихо колебался, откуда-то втекали струи холода, крепко обнимая ноги; я месил тесто, а хозяин, присев на мешок муки около ларя, говорил...
— Вся новенькая литература, на манер осеннего ветра
в трубе, стонет и
воет: «Ах, несчастный! ах, жизнь твою можно уподобить тюрьме! ах, как тебе
в тюрьме темно и сыро! ах, ты непременно погибнешь, и нет тебе спасения!» Это прекрасно, но я предпочел бы литературу, которая учит, как бежать из тюрьмы.
Один только Егор Тимофеевич остался доволен: по его мнению, вместе с сажей должна была выгореть нечистая сила, которая ютится
в трубе и по ночам
воет.
И когда
в трубе действительно почему-то перестало
выть, он написал донесение
в святой синод и получил благодарственный ответ.
На дворе с свирепым неистовством
выл ветер, обдавая огромные окна целыми потоками мутного осеннего ливня, и гремел листами кровельных загибов; печные
трубы гудели с перерывами — точно они вздыхали или как будто
в них что-то врывалось, задерживалось и снова еще сильнее напирало.
Вот уж месяц из-за лесу кажет рога,
И туманом подернулись балки,
Вот и
в ступе поехала баба-яга,
И
в Днепре заплескались русалки,
В Заднепровье послышался лешего
вой,
По конюшням дозором пошел домовой,
На
трубе ведьма пологом машет,
А Поток себе пляшет да пляшет.
Дождевые капли барабанили
в окна с особенной силой, ветер плакал
в трубах и
выл, как собака, потерявшая хозяина… Не видно было ни одной физиономии, на которой нельзя было бы прочесть отчаянной скуки.
Выше и выше поднимались с земли эти струйки, повалил пухлый густой снег, замела метелица, поднялась пурга: завыл полуночник,
воет он
в деревенских печных
трубах, хлопает неприпертыми калитками и дверьми, шелестит
в соломе на овинах.
Холодная осенняя мгла сгустилась круче. За окнами сильнее
воет и стонет ветер. Гудит словно эхом
в трубах его зычный неприятный вопль.
Разместились гости, где кому следовало, а князь с архимандритом
в его келье лег. Наступил час полуночный, ветер
в трубе воет, железными ставнями хлопает, по крыше свистит. Говорит князь шепотом...
Донька, бледная, как призрак, сидела на лавке, уронив на колени тонкие руки. А ветер
выл на дворе, и
в трубе как будто плакал кто-то, — плакал старый, закоптелый дух погибающего дома… И казалось мне, — смертью и могильным холодом полна уже изба, и двигающиеся, корчащиеся призраки хоронят что-то, что давало им всем жизнь и смысл жизни.
Как на пожаре, переливался заунывный бабий
вой, похожий на завывание осеннего ветра
в трубе. Плакали ребята. Вдруг старуха вцепилась
в рукав Ведерникова и закричала...
Он совершенно спокойно мог переносить бой барабана, гром литавр, звуки
труб, визг скрипок, завывание виолончели, свист флейт,
вой валторн и рев контрабасов, хотя бы все это
в сочетании Скавронского производило невозможную какофонию.
Хлопая дверями, стуча
в окна и по крыше, царапая стены, оно то грозило, то умоляло, а то утихало ненадолго и потом с радостным, предательским
воем врывалось
в печную
трубу, но тут поленья вспыхивали и огонь, как цепной пес, со злобой несся навстречу врагу, начиналась борьба, а после нее рыдания, визг, сердитый рев.