Неточные совпадения
Прежде бывало, — говорил Голенищев, не замечая или не желая заметить, что и Анне и Вронскому хотелось говорить, — прежде бывало вольнодумец был
человек, который воспитался
в понятиях религии, закона, нравственности и сам борьбой и трудом доходил до вольнодумства; но теперь является новый тип самородных вольнодумцев, которые
вырастают и не слыхав даже, что были законы нравственности, религии, что были авторитеты, а которые прямо
вырастают в понятиях отрицания всего, т. е. дикими.
Быстро все превращается
в человеке; не успеешь оглянуться, как уже
вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки.
Обрывистый берег весь оброс бурьяном, и по небольшой лощине между им и протоком
рос высокий тростник, почти
в вышину
человека.
«
Вырастет, забудет, — подумал он, — а пока… не стоит отнимать у тебя такую игрушку. Много ведь придется
в будущем увидеть тебе не алых, а грязных и хищных парусов; издали нарядных и белых, вблизи — рваных и наглых. Проезжий
человек пошутил с моей девочкой. Что ж?! Добрая шутка! Ничего — шутка! Смотри, как сморило тебя, — полдня
в лесу,
в чаще. А насчет алых парусов думай, как я: будут тебе алые паруса».
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила
в юродивых,
в домовых,
в леших,
в дурные встречи,
в порчу,
в народные лекарства,
в четверговую соль,
в скорый конец света; верила, что если
в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не
растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих
людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Темное небо уже кипело звездами, воздух был напоен сыроватым теплом, казалось, что лес тает и растекается масляным паром. Ощутимо падала
роса.
В густой темноте за рекою вспыхнул желтый огонек, быстро разгорелся
в костер и осветил маленькую, белую фигурку
человека. Мерный плеск воды нарушал безмолвие.
Самгин слушал ее тяжелые слова, и
в нем
росло, вскипало, грея его, чувство уважения, благодарности к этому
человеку; наслаждаясь этим чувством, он даже не находил слов выразить его.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но
люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них
в окно и чувствовал, что его усталость
растет, становится тяжелей, погружает
в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что
люди делали, говорили, отражалось
в нем, как на поверхности зеркала.
— Я-то? Я —
в людей верю. Не вообще
в людей, а вот
в таких, как этот Кантонистов. Я, изредка, встречаю большевиков. Они, брат, не шутят! Волнуются рабочие, есть уже стачки с лозунгами против войны, на Дону — шахтеры дрались с полицией, мужичок устал воевать, дезертирство
растет, — большевикам есть с кем разговаривать.
Захлестывая панели, толпа сметала с них
людей, но сама как будто не
росла, а, становясь только плотнее, тяжелее, двигалась более медленно. Она не успевала поглотить и увлечь всех
людей, многие прижимались к стенам, забегали
в ворота, прятались
в подъезды и магазины.
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо
в одеяло у ног Варвары. Он впервые плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а — хорошо: под слезами обнажался
человек, каким Самгин не знал себя, и
росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шепот...
Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя другим
человеком, как будто
вырос за ночь и
выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило
в нем, даже хотелось петь, а весеннее солнце смотрело
в окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно, как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
Самгин окончательно почувствовал себя участником важнейшего исторического события, — именно участником, а не свидетелем, — после сцены, внезапно разыгравшейся у входа
в Дворянскую улицу. Откуда-то сбоку
в основную массу толпы влилась небольшая группа,
человек сто молодежи, впереди шел остролицый
человек со светлой бородкой и скромно одетая женщина, похожая на учительницу;
человек с бородкой вдруг как-то непонятно разогнулся,
вырос и взмахнул красным флагом на коротенькой палке.
— Интернационализм — выдумка
людей денационализированных, деклассированных.
В мире властвует закон эволюции, отрицающий слияние неслиянного. Американец-социалист не признает негра товарищем. Кипарис не
растет на севере. Бетховен невозможен
в Китае.
В мире растительном и животном революции — нет.
— А теперь вот, зачатый великими трудами тех
людей, от коих даже праха не осталось, разросся значительный город, которому и
в красоте не откажешь, вмещает около семи десятков тысяч русских
людей и все
растет,
растет тихонько.
В тихом-то трудолюбии больше геройства, чем
в бойких наскоках. Поверьте слову: землю вскачь не пашут, — повторил Козлов, очевидно, любимую свою поговорку.
Сюртук студента, делавший его похожим на офицера, должно быть, мешал ему
расти, и теперь,
в «цивильном» костюме, Стратонов необыкновенно увеличился по всем измерениям, стал еще длиннее, шире
в плечах и бедрах, усатое лицо округлилось, даже глаза и рот стали как будто больше. Он подавлял Самгина своим объемом, голосом, неуклюжими движениями циркового борца, и почти не верилось, что этот
человек был студентом.
Вскоре явилась Любаша Сомова; получив разрешение жить
в Москве, она снова заняла комнату во флигеле. Она немножко похудела и как будто
выросла, ее голубые глаза смотрели на
людей еще более доброжелательно; Татьяна Гогина сказала Варваре...
Среди них особенно заметен был молчаливостью высокий, тощий Редозубов,
человек с длинным лицом, скрытым
в седоватой бороде, которая, начинаясь где-то за ушами,
росла из-под глаз, на шее и все-таки казалась фальшивой, так же как прямые волосы, гладко лежавшие на его черепе, вызывали впечатление парика.
Он был вполне уверен, что
растет в глазах
людей, замечал, что они смотрят на него все более требовательно, слушают все внимательней.
Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому
в мире злу и разгорится желанием указать
человеку на его язвы, и вдруг загораются
в нем мысли, ходят и гуляют
в голове, как волны
в море, потом
вырастают в намерения, зажгут всю кровь
в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются
в стремления: он, движимый нравственною силою,
в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
После нескольких звуков открывалось глубокое пространство, там являлся движущийся мир, какие-то волны, корабли,
люди, леса, облака — все будто плыло и неслось мимо его
в воздушном пространстве. И он, казалось ему, все
рос выше, у него занимало дух, его будто щекотали, или купался он…
В этом воздухе природа, как будто явно и открыто для
человека, совершает процесс творчества; здесь можно непосвященному глазу следить, как образуются,
растут и зреют ее чудеса; подслушивать, как
растет трава.
Как ни старались
люди, собравшись
в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не
росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц, — весна была весною даже и
в городе.
Сестра Нехлюдова, Наталья Ивановна Рагожинская была старше брата на 10 лет. Он
рос отчасти под ее влиянием. Она очень любила его мальчиком, потом, перед самым своим замужеством, они сошлись с ним почти как ровные: она — двадцатипятилетняя, девушка, он — пятнадцатилетний мальчик. Она тогда была влюблена
в его умершего друга Николеньку Иртенева. Они оба любили Николеньку и любили
в нем и себе то, что было
в них хорошего и единящего всех
людей.
В хороших случаях и благоприятной обстановке они неодолимо
вырастают в ласковых, приветных, добрых
людей.
— Идите, — говорю, — объявите
людям. Все минется, одна правда останется. Дети поймут, когда
вырастут, сколько
в великой решимости вашей было великодушия.
И идут они,
люди сказывают, до самых теплых морей, где живет птица Гамаюн сладкогласная, и с дерев лист ни зимой не сыплется, ни осенью, и яблоки
растут золотые на серебряных ветках, и живет всяк
человек в довольстве и справедливости…
Равнодушная, а может быть, и насмешливая природа влагает
в людей разные способности и наклонности, нисколько не соображаясь с их положением
в обществе и средствами; с свойственною ей заботливостию и любовию вылепила она из Тихона, сына бедного чиновника, существо чувствительное, ленивое, мягкое, восприимчивое — существо, исключительно обращенное к наслаждению, одаренное чрезвычайно тонким обонянием и вкусом… вылепила, тщательно отделала и — предоставила своему произведению
вырастать на кислой капусте и тухлой рыбе.
Все накоплялись мелкие, почти забывающиеся впечатления слов и поступков Кирсанова, на которые никто другой не обратил бы внимания, которые ею самою почти не были видимы, а только предполагались, подозревались; медленно
росла занимательность вопроса: почему он почти три года избегал ее? медленно укреплялась мысль: такой
человек не мог удалиться из — за мелочного самолюбия, которого
в нем решительно нет; и за всем этим, не известно к чему думающимся, еще смутнее и медленнее поднималась из немой глубины жизни
в сознание мысль: почему ж я о нем думаю? что он такое для меня?
Так бывало прежде, потому что порядочных
людей было слишком мало: такие, видно, были урожаи на них
в прежние времена, что
рос «колос от колоса, не слыхать и голоса».
Но вот что слишком немногими испытано, что очаровательность, которую всему дает любовь, вовсе не должна, по — настоящему, быть мимолетным явлением
в жизни
человека, что этот яркий свет жизни не должен озарять только эпоху искания, стремления, назовем хотя так: ухаживания, или сватания, нет, что эта эпоха по — настоящему должна быть только зарею, милою, прекрасною, но предшественницею дня,
в котором несравненно больше и света и теплоты, чем
в его предшественнице, свет и теплота которого долго, очень долго
растут, все
растут, и особенно теплота очень долго
растет, далеко за полдень все еще
растет.
«Знаешь эти сказки про
людей, которые едят опиум: с каждым годом их страсть
растет. Кто раз узнал наслаждение, которое дает она,
в том она уж никогда не ослабеет, а все только усиливается».
Я и сам не мог
вырасти таким, —
рос не
в такую эпоху; потому-то, что я сам не таков, я и могу не совестясь выражать свое уважение к нему; к сожалению, я не себя прославляю, когда говорю про этих
людей: славные
люди.
Лондон ждет приезжего часов семь на ногах, овации
растут с каждым днем; появление
человека в красной рубашке на улице делает взрыв восторга, толпы провожают его ночью,
в час, из оперы, толпы встречают его утром,
в семь часов, перед Стаффорд Гаузом.
Я ее полюбил за то особенно, что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то есть не удивлялась беспрестанно тому, что я
вырос, не спрашивала, чему учусь и хорошо ли учусь, хочу ли
в военную службу и
в какой полк, а говорила со мной так, как
люди вообще говорят между собой, не оставляя, впрочем, докторальный авторитет, который девушки любят сохранять над мальчиками несколько лет моложе их.
— Да, чудны дела Господни! Все-то Господь
в премудрости своей к наилучшему сотворил. Летом, когда всякий злак на пользу
человеку растет, — он тепло дал. А зимой, когда нужно, чтобы землица отдохнула, — он снежком ее прикрыл.
Сидит
человек на скамейке на Цветном бульваре и смотрит на улицу, на огромный дом Внукова. Видит, идут по тротуару мимо этого дома
человек пять, и вдруг — никого! Куда они девались?.. Смотрит — тротуар пуст… И опять неведомо откуда появляется пьяная толпа, шумит, дерется… И вдруг исчезает снова… Торопливо шагает будочник — и тоже проваливается сквозь землю, а через пять минут опять
вырастает из земли и шагает по тротуару с бутылкой водки
в одной руке и со свертком
в другой…
Затем доктор начал замечать за самим собою довольно странную вещь: он испытывал
в присутствии жены с глазу на глаз какое-то гнетуще-неловкое чувство, как
человек, которого все туже и туже связывают веревками, и это чувство
росло, крепло и захватывало его все сильнее.
Дни нездоровья были для меня большими днями жизни.
В течение их я, должно быть, сильно
вырос и почувствовал что-то особенное. С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к
людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой.
Говорил он и — быстро, как облако,
рос предо мною, превращаясь из маленького, сухого старичка
в человека силы сказочной, — он один ведет против реки огромную серую баржу…
— Я ведь тоже сиротой
росла, матушка моя бобылка была, увечный
человек; еще
в девушках ее барин напугал.
Слышен собачий визг. Очумелов глядит
в сторону и видит: из дровяного склада купца Пичугина, прыгая на трех ногах и оглядываясь, бежит собака. За ней гонится
человек в ситцевой крахмальной рубахе и расстегнутой жилетке. Он бежит за ней и, подавшись туловищем вперед, падает на землю и хватает собаку за задние лапы. Слышен вторично собачий визг и крик: «Не пущай!» Из лавок высовываются сонные физиономии, и скоро около дровяного склада, словно из земли
выросши, собирается толпа.
Должно быть, это своеобразно красиво, но предубеждение против места засело так глубоко, что не только на
людей, но даже на растения смотришь с сожалением, что они
растут именно здесь, а не
в другом месте.
Родился и
вырос Родион Потапыч дворовым
человеком в Тульской губернии.
Воодушевившись, Петр Елисеич рассказывал о больших европейских городах, о музеях, о разных чудесах техники и вообще о том, как живут другие
люди. Эти рассказы уносили Нюрочку
в какой-то волшебный мир, и она каждый раз решала про себя, что, как только
вырастет большая, сейчас же уедет
в Париж или
в Америку. Слушая эту детскую болтовню, Петр Елисеич как-то грустно улыбался и молча гладил белокурую Нюрочкину головку.
Темная синева московского неба, истыканная серебряными звездами, бледнеет,
роса засеребрится по сереющей
в полумраке травке, потом поползет редкий седой туман и спокойно поднимается к небу, то ласкаясь на прощанье к дремлющим березкам, то расчесывая свою редкую бороду о колючие полы сосен;
в стороне отчетисто и звучно застучат зубами лошади, чешущиеся по законам взаимного вспоможения; гудя пройдет тяжелым шагом убежавший бык, а
люди без будущего всё сидят.
А когда бархатная поверхность этого луга мало-помалу серела, клочилась и
росла, деревня вовсе исчезала, и только длинные журавли ее колодцев медленно и важно, как бы по собственному произволу, то поднимали, то опускали свои шеи, точно и
в самом деле были настоящие журавли, живые, вольные птицы божьи, которых не гнет за нос к земле веревка, привязанная
человеком.
— Поймите же, Лизавета Егоровна, что я не могу, я не
в силах видеть этих ничтожных
людей, этих самозванцев, по милости которых
в человеческом обществе бесчестятся и предаются позору и посмеянию принципы,
в которых я
вырос и за которые готов сто раз отдать всю свою кровь по капле.
Сусанна
росла недовольною Коринной у одной своей тетки, а Вениамин, обличавший
в своем характере некоторую весьма раннюю нетерпимость, получал от родительницы каждое первое число по двадцати рублей и жил с некоторыми военными
людьми в одном казенном заведении. Он оттуда каким-то образом умел приходить на университетские лекции, но к матери являлся только раз
в месяц. Да, впрочем, и сама мать стеснялась его посещениями.
В тое ж минуту, безо всяких туч, блеснула молонья и ударил гром, индо земля зашаталась под ногами, — и
вырос, как будто из земли, перед купцом зверь не зверь,
человек не
человек, а так какое-то чудовище, страшное и мохнатое, и заревел он голосом дикиим: «Что ты сделал?