Неточные совпадения
—
Врешь,
врешь. Дай ей полтину, […Двугривенник серебром
больше пятидесяти копеек ассигнациями, которые предлагал дать Ноздрев.] предовольно с нее.
Как-то в жарком разговоре, а может быть, несколько и выпивши, Чичиков назвал другого чиновника поповичем, а тот, хотя действительно был попович, неизвестно почему обиделся жестоко и ответил ему тут же сильно и необыкновенно резко, именно вот как: «Нет,
врешь, я статский советник, а не попович, а вот ты так попович!» И потом еще прибавил ему в пику для
большей досады: «Да вот, мол, что!» Хотя он отбрил таким образом его кругом, обратив на него им же приданное название, и хотя выражение «вот, мол, что!» могло быть сильно, но, недовольный сим, он послал еще на него тайный донос.
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать голову и придумывать, с кем и как, и сколько нужно говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать
больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец
врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек с капиталом, приобретенным на службе?
— Ее Бердников знает. Он — циник,
враль, презирает людей, как медные деньги, но всех и каждого насквозь видит. Он — невысокого… впрочем, пожалуй, именно высокого мнения о вашей патронессе. ‹Зовет ее — темная дама.› У него с ней, видимо, какие-то
большие счеты, она, должно быть, с него кусок кожи срезала… На мой взгляд она — выдуманная особа…
— А еще вреднее плотских удовольствий — забавы распутного ума, — громко говорил Диомидов, наклонясь вперед, точно готовясь броситься в густоту людей. — И вот студенты и разные недоучки, медные головы, честолюбцы и озорники, которым не жалко вас, напояют голодные души ваши, которым и горькое — сладко, скудоумными выдумками о каком-то социализме, внушают, что была бы плоть сыта, а ее сытостью и душа насытится… Нет!
Врут! — с
большой силой и торжественно подняв руку, вскричал Диомидов.
— Вот и мы здесь тоже думаем —
врут! Любят это у нас — преувеличить правду. К примеру — гвоздари: жалуются на скудость жизни, а между тем — зарабатывают
больше плотников. А плотники — на них ссылаются, дескать — кузнецы лучше нас живут. Союзы тайные заводят… Трудно, знаете, с рабочим народом. Надо бы за всякую работу единство цены установить…
Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще
больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «
Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».
—
Врешь! Там кума моя живет; у ней свой дом, с
большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат: голова, не то, что вот эта, что тут в углу сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
Помните? Великолепно! Чему вы смеетесь? Уж не думаете ли вы, что я вам все
наврал? («А что, если он узнает, что у меня в отцовском шкафу всего только и есть один этот нумер „Колокола“, а
больше я из этого ничего не читал?» — мельком, но с содроганием подумал Коля.)
—
Врешь… господину Корзинкину, почтенному лавошнику, в С. Петербурге в
Большой Морской.
А что касается до потрафленья, так тут опять немного нужно соображенья:
ври о своей покорности, благодарности, о счастии служить такому человеку, о своем ничтожестве перед ним! —
больше ничего и не нужно для того, чтобы ублажить глупого мужика деспотического характера.
— Что это Гедеоновский нейдет? — проговорила Марфа Тимофеевна, проворно шевеля спицами (она вязала
большой шерстяной шарф). — Он бы повздыхал вместе с тобою, — не то
соврал бы что-нибудь.
— Ты и скажи своим пристанским, что волю никто не спрячет и в свое время объявят, как и в других местах. Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник и объявят… В Мурмосе уж все было и у нас будет, а брат Мосей
врет, чтобы его
больше водкой поили. Волю объявят, а как и что будет — никто сейчас не знает. Приказчикам обманывать народ тоже не из чего: сами крепостные.
«Не смей, братец,
больше на себя этого
врать: это ты как через Койсу плыл, так ты от холодной воды да от страху в уме немножко помешался, и я, — говорит, — очень за тебя рад, что это все неправда, что ты наговорил на себя. Теперь офицером будешь; это, брат, помилуй бог как хорошо».
— Горничные девицы, коли не
врут, балтывали… — проговорил он, горько усмехнувшись. — И все бы это, сударь, мы ему простили, по пословице: «Вдова — мирской человек»; но, батюшка, Яков Васильич!.. Нам барышни нашей тут жалко!.. — воскликнул он, прижимая руку к сердцу. — Как бы теперь старый генерал наш знал да ведал, что они тут дочери его единородной не поберегли и не полелеяли ее молодости и цветучести… Батюшка! Генерал спросит у них ответа на страшном суде, и
больше того ничего не могу говорить!
— Многого я вовсе не знал, — сказал он, — разумеется, с вами всё могло случиться… Слушайте, — сказал он, подумав, — если хотите, скажите им, ну, там кому знаете, что Липутин
соврал и что вы только меня попугать доносом собирались, полагая, что я тоже скомпрометирован, и чтобы с меня таким образом
больше денег взыскать… Понимаете?
— Ты, любезнейший,
врешь, и смешно мне тебя даже видеть, какой ты есть легковерный ум. Господин Ставрогин пред тобою как на лестнице состоит, а ты на них снизу, как глупая собачонка, тявкаешь, тогда как они на тебя сверху и плюнуть-то за
большую честь почитают.
— О, это я могу тебе объяснить! — сказал окончательно гнусливым голосом камер-юнкер. — Название это взято у Дюма, но из какого романа — не помню, и, по-моему, эти сборища, о которых так теперь кричит благочестивая Москва, были не
больше как свободные, не стесняемые светскими приличиями, развлечения молодежи. Я сам никогда не бывал на таких вечерах, —
соврал, по мнению автора, невзрачный господин: он, вероятно, бывал на афинских вечерах, но только его не всегда приглашали туда за его мизерность.
— Она
врет, вы ей не верьте. Я только раз сказал при ней, что вы — дура, да и то со злости, а
больше, ей-богу, ничего не говорил, — это она сама сочинила.
— Я в этих делах наблошнился до
большой тонкости. Он мне — стар-де я, мне не учить, а помирать надо. Не-ет, брат,
врёшь! Ну, обратал я его и вожу вот, старого пса, — я эти штуки наскрозь проник!
— Что Лукашка! Ему
наврали, что я тебе девку подвожу, — сказал старик шопотом. — А что девка? Будет наша, коли захотим: денег дай
больше — и наша! Я тебе сделаю, право.
С дядьками сдружился,
врал им разную околесицу, и
больше все-таки молчал, памятуя завет отца, у которого была любимая пословица...
— Ну да; я знаю… Как же… Князь Платон… в
большой силе был… Знаю: он был женат на Фекле Игнатьевне, только у них детей не было: одна девчоночка было родилась, да поганенькая какая-то была и умерла во младенчестве; а
больше так и не было… А Нельи… я про него тоже слышала: ужасный был подлиза и пред Платоном пресмыкался. Я его книги читать не хочу: все
врет, чай… из зависти, что тот вкусно ел.
Арина Пантелеймоновна.
Врешь,
врешь: дворянин… Губернатор
больше сенахтора! Разносилась с дворянином! а дворянин при случае так же гнет шапку…
— Что ж, значит, это акт добровольный. Знаешь, Тит… Если жизнь человеку стала неприятна, он всегда вправе избавиться от этой неприятности. Кто-то, кажется, Тацит, рассказывает о древних скифах, живших, если не
вру, у какого-то гиперборейского моря. Так вот, брат, когда эти гипербореи достигали преклонного возраста и уже не могли быть полезны обществу, — они просто входили в океан и умирали. Попросту сказать, топились. Это рационально… Когда я состарюсь и увижу, что беру у жизни
больше, чем даю… то и я…
«Кажется, я много
врал, — подумал он. — Ну всё равно. Вино хорошо, но свинья он
большая. Купеческое что-то. И я свинья
большая, — сказал он сам себе и захохотал. — То я содержал, то меня содержат. Да, Винклерша содержит — я у ней деньги беру. Так ему и надо, так ему и надо! — Однако раздеться, сапоги не снимешь».
Домна здоровая, но уже старая баба, а про всякую скоромь
врать еще
большая охотница.
— Молодец ты, брат,
врать! молодец! — похвалила его Марфа Андревна, — и
врешь смело и терпеть горазд. Марфа в Новегороде сотником бы тебя нарядила, а сбежишь к Пугачу, он тебя есаулом сделает; а от меня вот пока получи полтину за терпенье. Люблю, кто речист порой, а еще
больше люблю, кто молчать мастер.
Бригадир. Слушай, жена, мне все равно, сдуру ли ты
врешь или из ума, только я тебе при всей честной компании сказываю, чтобы ты
больше рта не отворяла. Ей-ей, будет худо!
Советник. Возможно ли тому статься, чтоб в книгах
врали? Да ведаешь ли ты, братец, что печатному-то надлежит верить всем нам православным? Видно, вера-то у нас пошатнулась. Еретиков стало
больше.
—
Врешь! А в чем он, ум? Ежели у меня ума нет — вовсе нет нигде ума! Ты думаешь — в слове ум? Нет, ум в деле прячется, а
больше нигде…
«
Врешь, — говорит, — пыль
большая».
— Эге-ге-ге! Так у вас, в бурсе, видно, не слишком
большому разуму учат. Ну, слушай! У нас есть на селе козак Шептун. Хороший козак! Он любит иногда украсть и
соврать без всякой нужды, но… хороший козак. Его хата не так далеко отсюда. В такую самую пору, как мы теперь сели вечерять, Шептун с жинкою, окончивши вечерю, легли спать, а так как время было хорошее, то Шепчиха легла на дворе, а Шептун в хате на лавке; или нет: Шепчиха в хате на лавке, а Шептун на дворе…
—
Врешь? — все
больше удивлялся Сашка.
Гайер.
Врете, в
большой! Я-то уж это знаю.
Он старших уважал, зато и сам
Почтительность вознаграждал улыбкой
И, ревностный хотя угодник дам,
Женился, по словам его, ошибкой.
В чем он ошибся, не могу я вам
Открыть, а знаю только (не
соврать бы),
Что был он грустен на другой день свадьбы,
И что печаль его была одна
Из тех, какими жизнь мужей полна.
По мне они
большие эгоисты, —
Всё жен винят, как будто сами чисты.
— Положим, это вы
врете, что не боитесь, — презрительно усмехнулся в свою опененную бороду Файбиш. — Все вы — трусы и сволочь. Вот двадцать лет тому назад, а может быть, и
больше, — тогда я был еще молодым и сильным человеком, — тогда был у меня товарищ, Иосель Бакаляр… — Файбиш вздохнул и налил себе вина. — Это был человек! О! мы с ним много сделали хороших гешефтов… Но бросим это! Да. Так, если вы согласны, приготовляйтесь! Сегодня ночью…
Мишка (покаянно). Верно, брат Сережа, верно! Свинство это. Поцелуй меня!
Больше никогда, брат, слова не скажу —
ври сколько хочешь. (Соболезнующе.) У тебя тенор, что ли?
Но такие случаи бывали редко, и Николка важничал и держался как
большой: курил папиросы, сплевывал через зубы, ругался скверными словами и даже хвастался Петьке, что пил водку, но, вероятно,
врал.
Анна Петровна (смеется).
Врешь,
больше! У него и цепочка есть! Скажите! Это золотая цепочка? Позвольте узнать, который час?
— Не
ври, Васютка, не
ври! Меня, друг любезный, на бобах не проведешь. Кой-что сами знаем, а
больше того смекаем… Не об Москве задумался, не там твои мысли летают, не московской остуды, другого боишься… Все по глазам твоим вижу, все, — с лукавой улыбкой говорил ему Семен Петрович.
— Пропал, а теперь объявился, — молвил Пантелей. — Про странства свои намедни рассказывал мне, — где-то, где не бывал, каких земель не видывал, коли только не
врет. Я, признаться, ему
больше на лоб и скулы гляжу. Думаю, не клал ли ему палач отметин на площади…
— А ты пересиль себя. Я вот только слушаю да услаждаюсь. Пусть их
врут себе что угодно и сколько угодно! Чем
больше вранья, тем лучше.
— Она, значит, тебе
наврала, а ты поверил! — раздался через минуту громкий голос с сильным носовым прононсом. — Во-первых, это было не в
большом клубе, а в малом.
—
Врешь; знаешь, да не хочешь сказать, — кинула ей Форова, отходя в сторону и тщетно отыскивая в толпе Ларису. Ее, однако, нигде не было видно, и чем майорша
больше суетилась и толкалась, тем только чаще попадались ей в глаза одни и те же лица, с неудовольствием отворачивавшиеся от ее засмотров и отвечавшие ей энергическими толчками на ее плавательные движения, с помощию которых она подвигалась наугад в этой сутолоке.
Ввиду того, что взаимное надувательство стало в наше время явлением обыденным, обычай этот утерял свою соль и стал постепенно стушевываться; в старину же, когда меньше
врали, он был в
большой моде.
— Нет, меня вправду Матреной звать, а не Лизаветой. А это я студента одного надула, чтоб подарок мне сделал. Я двенадцать раз в году именинницей бываю: и на Веру-Надежду-Любовь, и на Катерину, и на Зинаиду, и на Наталью… Вот подвязки подарил; говорит, три рубля отдал.
Врет, конечно, не
больше полутора заплатил.
— И
больше ничего?
Врешь, что мой цвет плох, только? Ну, очень скучно!
— Еще что
соври: разве ты
больше всех, что ли, знаешь? Ведь тебе, брат,
больше отца Флавиана блинов не съесть.
—
Врешь! Притворяешься! Великолепно можешь ходить!.. У меня, брат, у самого еще
больше, а вот хожу!.. Да это пустяки, помилуйте! — обратился он к врачу. — Это у большинства так… Мерзавец какой! Сукин сын!