Неточные совпадения
По этой причине он всякий
раз, когда Петрушка приходил раздевать его и скидавать сапоги, клал себе в нос гвоздичку, и
во многих случаях нервы у него были щекотливые, как у девушки; и потому тяжело ему было очутиться вновь в тех рядах, где все отзывалось пенником и неприличьем в поступках.
Не замечая никого
во дворе, он прошагнул в ворота и как
раз увидал, сейчас же близ ворот, прилаженный у забора желоб (как и часто устраивается в таких домах, где
много фабричных, артельных, извозчиков и проч.), а над желобом, тут же на заборе, надписана была мелом всегдашняя в таких случаях острота: «Сдесь становитца воз прещено».
Раз,
во времена моего детства, няня, укладывая меня спать в рождественскую ночь, сказала, что у нас теперь на деревне очень
многие не спят, а гадают, рядятся, ворожат и, между прочим, добывают себе «неразменный рубль».
— Я объехал всю Россию и вокруг, и вдоль, и поперек, крест-накрест не один
раз, за границей бывал
во многих странах…
— «Западный буржуа беднее русского интеллигента нравственными идеями, но зато его идеи
во многом превышают его эмоциональный строй, а главное — он живет сравнительно цельной духовной жизнью». Ну, это уже какая-то поповщинка! «Свойства русского национального духа указуют на то, что мы призваны творить в области религиозной философии». Вот те
раз! Это уже — слепота. Должно быть, Бердяев придумал.
Было уже восемь часов; я бы давно пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему
многое выразить, и сердце у меня горело. Но Версилов не приходил и не пришел. К маме и к Лизе мне показываться пока нельзя было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь день там не было. Я пошел пешком, и мне уже на пути пришло в голову заглянуть
во вчерашний трактир на канаве. Как
раз Версилов сидел на вчерашнем своем месте.
— Не знаю; не берусь решать, верны ли эти два стиха иль нет. Должно быть, истина, как и всегда, где-нибудь лежит посредине: то есть в одном случае святая истина, а в другом — ложь. Я только знаю наверно одно: что еще надолго эта мысль останется одним из самых главных спорных пунктов между людьми.
Во всяком случае, я замечаю, что вам теперь танцевать хочется. Что ж, и потанцуйте: моцион полезен, а на меня как
раз сегодня утром ужасно
много дела взвалили… да и опоздал же я с вами!
Он не спал всю ночь и, как это случается со
многими и
многими, читающими Евангелие, в первый
раз, читая, понимал
во всем их значении слова,
много раз читанные и незамеченные. Как губка воду, он впитывал в себя то нужное, важное и радостное, что открывалось ему в этой книге. И всё, что он читал, казалось ему знакомо, казалось, подтверждало, приводило в сознание то, что он знал уже давно, прежде, но не сознавал вполне и не верил. Теперь же он сознавал и верил.
Я спрашивал себя
много раз: есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победило
во мне эту исступленную и неприличную, может быть, жажду жизни, и решил, что, кажется, нет такого, то есть опять-таки до тридцати этих лет, а там уж сам не захочу, мне так кажется.
В среднем течении Кулумбе очень извилиста. Она все время жмется к утесам и у подножия их образует глубокие ямы.
Во многих местах русло ее завалено камнями и занесено буреломом. Можно представить себе, что здесь делается
во время наводнений! Один
раз я, другой
раз Дерсу оборвались в ямы и вымокли как следует.
P.S. Я совсем забыла говорить о другой мастерской, — но уж так и быть, в другой
раз. Теперь скажу только, что старшая швейная развилась больше и потому
во всех отношениях выше той, которую я тебе описывала. В подробностях устройства между ними
много разницы, потому что все применяется к обстоятельствам.
Вспомни же свою мастерскую, разве у вас было
много средств? разве больше, чем у других?» — «Нет, какие ж у нас были средства?» — «А ведь твои швеи имеют в десять
раз больше удобств, в двадцать
раз больше радостей жизни,
во сто
раз меньше испытывают неприятного, чем другие, с такими же средствами, какие были у вас.
Последний
раз я виделся с Прудоном в С.-Пелажи, меня высылали из Франции, — ему оставались еще два года тюрьмы. Печально простились мы с ним, не было ни тени близкой надежды. Прудон сосредоточенно молчал, досада кипела
во мне; у обоих было
много дум в голове, но говорить не хотелось.
Я
много раз задумывался над тем, действительно ли сильно
во мне чувство греха, греха личного, греха человеческой природы вообще.
Должно быть,
во сне я продолжал говорить еще долго и
много в этом же роде, раскрывая свою душу и стараясь заглянуть в ее душу, но этого я уже не запомнил. Помню только, что проснулся я с знакомыми ощущением теплоты и разнеженности, как будто еще
раз нашел девочку в серой шубке…
Впоследствии я часто стал замечать то же и дома
во время его молитвы. Порой он подносил ко лбу руку, сложенную для креста, отнимал ее, опять прикладывал ко лбу с усилием, как будто что-то вдавливая в голову, или как будто что-то мешает ему докончить начатое. Затем, перекрестившись, он опять шептал
много раз «Отче… Отче… Отче…», пока молитва не становилась ровной. Иной
раз это не удавалось… Тогда, усталый, он подымался и долго ходил по комнатам, взволнованный и печальный. Потом опять принимался молиться.
Во время сиденья гусыни на яйцах гусь разделяет ее заботу: я сам спугивал гуся с гнезда и
много раз нахаживал обоих стариков [Стариками называются в гусиной выводке старый гусак и гусыня] с выводками молодых.
Надобно заметить, что перепелки пропадают не вдруг, а постепенно. Быв смолоду перепелятником, то есть охотником травить перепелок ястребом, я имел случай
много раз наблюдать за постепенностью их отлета. Если б я был только ружейным охотником, я никогда бы не мог узнать этого обстоятельства
во всей подробности: стал ли бы я ежедневно таскаться за одними перепелками в такое драгоценное для стрельбы время?
— Увидите; скорее усаживайтесь; во-первых, уж потому, что собрался весь этот ваш… народ. Я так и рассчитывал, что народ будет; в первый
раз в жизни мне расчет удается! А жаль, что не знал о вашем рождении, а то бы приехал с подарком… Ха-ха! Да, может, я и с подарком приехал!
Много ли до света?
Несколько
раз припоминал он в эти шесть месяцев то первое ощущение, которое произвело на него лицо этой женщины, еще когда он увидал его только на портрете; но даже
во впечатлении от портрета, припоминал он, было слишком
много тяжелого.
В Петербурге навещал меня, больного, Константин Данзас.
Много говорил я о Пушкине с его секундантом. Он, между прочим, рассказал мне, что
раз как-то,
во время последней его болезни, приехала У. К. Глинка, сестра Кюхельбекера; но тогда ставили ему пиявки. Пушкин просил поблагодарить ее за участие, извинился, что не может принять. Вскоре потом со вздохом проговорил: «Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского!»
Скоро, и не один
раз, подтвердилась справедливость его опасений; даже и теперь
во многих местах дорога была размыта, испорчена вешней водою, а в некоторых долочках было так вязко от мокрой тины, что сильные наши лошади с трудом вытаскивали карету.
В этот
раз, как и
во многих других случаях, не поняв некоторых ответов на мои вопросы, я не оставлял их для себя темными и нерешенными, а всегда объяснял по-своему: так обыкновенно поступают дети. Такие объяснения надолго остаются в их умах, и мне часто случалось потом, называя предмет настоящим его именем, заключающим в себе полный смысл, — совершенно его не понимать. Жизнь, конечно, объяснит все, и узнание ошибки бывает часто очень забавно, но зато бывает иногда очень огорчительно.
— Д-да! Я потому… что, кажется, знаю этот дом. Тем лучше… Я непременно буду у вас, непременно! Мне о
многом нужно переговорить с вами, и я
многого ожидаю от вас. Вы
во многом можете обязать меня. Видите, я прямо начинаю с просьбы. Но до свидания! Еще
раз вашу руку!
Так случилось и после этого самоубийства. Первым начал Осадчий. Как
раз подошло несколько дней праздников подряд, и он в течение их вел в собрании отчаянную игру и страшно
много пил. Странно: огромная воля этого большого, сильного и хищного, как зверь, человека увлекла за собой весь полк в какую-то вертящуюся книзу воронку, и
во все время этого стихийного, припадочного кутежа Осадчий с цинизмом, с наглым вызовом, точно ища отпора и возражения, поносил скверными словами имя самоубийцы.
— Помиримтесь! — сказал Калинович, беря и целуя ее руки. — Я знаю, что я, может быть, неправ, неблагодарен, — продолжал он, не выпуская ее руки, — но не обвиняйте меня
много: одна любовь не может наполнить сердце мужчины, а тем более моего сердца, потому что я честолюбив, страшно честолюбив, и знаю, что честолюбие не безрассудное
во мне чувство. У меня есть ум, есть знание, есть, наконец, сила воли, какая немногим дается, и если бы хоть
раз шагнуть удачно вперед, я ушел бы далеко.
Михайлов, увидав бомбу, упал на землю и так же зажмурился, так же два
раза открывал и закрывал глаза и так же, как и Праскухин, необъятно
много передумал и перечувствовал в эти две секунды,
во время которых бомба лежала неразорванною.
Вторая любовь моя к ней уже давно прошла, но я влюбился в третий
раз вследствие того, что Любочка дала мне тетрадку стишков, переписанных Сонечкой, в которой «Демон» Лермонтова был
во многих мрачно-любовных местах подчеркнут красными чернилами и заложен цветочками.
До сего времени не знаю, был ли это со мной приступ холеры (заразиться можно было сто
раз) или что другое, но этим дело не кончилось, а вышло нечто смешное и громкое, что заставило упомянуть мою фамилию
во многих концах мира, по крайней мере в тех, где получалась английская газета, выходившая в миллионах экземпляров.
Только два
раза во всю свою жизнь сказала она ему: «Я вам этого никогда не забуду!» Случай с бароном был уже второй случай; но и первый случай в свою очередь так характерен и, кажется, так
много означал в судьбе Степана Трофимовича, что я решаюсь и о нем упомянуть.
Наконец он повторил мне несколько
раз, что какая бы ни была воля бога для будущего, но что его теперь занимает только мысль о выкупе семейства; что он умоляет меня,
во имя бога, помочь ему и позволить ему вернуться в окрестности Чечни, где бы он, через посредство и с дозволения наших начальников, мог иметь сношения с своим семейством, постоянные известия о его настоящем положении и о средствах освободить его; что
многие лица и даже некоторые наибы в этой части неприятельской страны более или менее привязаны к нему; что
во всем этом населении, уже покоренном русскими или нейтральном, ему легко будет иметь, с нашей помощью, сношения, очень полезные для достижения цели, преследовавшей его днем и ночью, исполнение которой так его успокоит и даст ему возможность действовать для нашей пользы и заслужить наше доверие.
Снова, после долгих лет разлуки, я увидел этот огромный сад, в котором мелькнуло несколько счастливых дней моего детства и который
много раз потом снился мне
во сне, в дортуарах школ, хлопотавших о моем образовании.
Каждый день я все с бо́льшим удивлением находил, что Олеся — эта выросшая среди леса, не умеющая даже читать девушка —
во многих случаях жизни проявляет чуткую деликатность и особенный, врожденный такт. В любви — в прямом, грубом ее смысле — всегда есть ужасные стороны, составляющие мучение и стыд для нервных, художественных натур. Но Олеся умела избегать их с такой наивной целомудренностью, что ни
разу ни одно дурное сравнение, ни один циничный момент не оскорбили нашей связи.
И часто по ночам отходим мы вдвоем от ватаги, и все говорит, говорит, видя, с каким вниманием я слушал его… Да и поговорить-то ему хотелось,
много на сердце было всего, всю жизнь молчал, а тут
во мне учуял верного человека. И каждый
раз кончал разговор...
Дедушка Кондратий также был, по разумению Гришки, виновен
во многом: зачем, вместо того чтобы гонять каждый
раз приемыша из дому, зачем ласкал он его — ласкал и принимал как родного сына?..
И в следующую за тем ночь подводчики делали привал и варили кашу. На этот
раз с самого начала
во всем чувствовалась какая-то неопределенная тоска. Было душно; все
много пили и никак не могли утолить жажду. Луна взошла сильно багровая и хмурая, точно больная; звезды тоже хмурились, мгла была гуще, даль мутнее. Природа как будто что-то предчувствовала и томилась.
И вот она пред человеком, которого знала за девять месяцев до рождения его, пред тем, кого она никогда не чувствовала вне своего сердца, — в шелке и бархате он пред нею, и оружие его в драгоценных камнях. Всё — так, как должно быть; именно таким она видела его
много раз во сне — богатым, знаменитым и любимым.
Во вьюке еще остались две такие винтовки в чехлах. В первый
раз в жизни я видел винчестер, и только через год с лишком
много их попадало мне в руки на войне — ими были вооружены башибузуки.
Я думал, что если бы ему понадобилось обмануть своего министра или другого сильного человека, то он употребил бы на это
много энергии и искусства, тут же, чтобы обмануть женщину, сгодилось, очевидно, то, что первое пришло в голову; удастся обман — хорошо, не удастся — беда не велика, можно будет солгать
во второй
раз так же просто и скоро, не ломая головы.
При жизни мать рассказала Евсею несколько сказок. Рассказывала она их зимними ночами, когда метель, толкая избу в стены, бегала по крыше и всё ощупывала, как будто искала чего-то, залезала в трубу и плачевно выла там на разные голоса. Мать говорила сказки тихим сонным голосом, он у неё рвался, путался, часто она повторяла
много раз одно и то же слово — мальчику казалось, что всё, о чём она говорит, она видит
во тьме, только — неясно видит.
В таком
разе ей нет
во мне никакой надобности, и вы ей можете посоветовать ученых людей в столицах: там есть
много искусных для такого преподавания.
Телятев. Полно, полно! Савва, ты дурачишься. У моего знакомого две жены бежали, что ж, ему два
раза надо было застрелиться? Савва, ну, взгляни на меня! Послушай, я человек благоразумный, я тебе
много могу дать хороших советов. Во-первых, ты не вздумай стреляться в комнате, — это не принято: стреляются в Петровском парке; во-вторых, мы с тобой сначала пообедаем хорошенько, а там видно будет.
Два часа слушал я, как сказывали мои товарищи свои уроки из катехизиса и священной истории, как священник задавал новый урок и что-то
много толковал и объяснял; но я не только в этот
раз, но и
во все время пребывания моего в гимназии не понимал его толкований.
Но еще
много раз после того я видел
во сне Молли и, кажется, был неравнодушен к ней очень долго, так как сердце мое начинало биться ускоренно, когда где-нибудь слышал я это имя.
«Среди океана живет морской змей в версту длиною. Редко, не более
раза в десять лет, он подымается со дна на поверхность и дышит. Он одинок. Прежде их было
много, самцов и самок, но столько они делали зла мелкой рыбешке, что бог осудил их на вымирание, и теперь только один старый, тысячелетний змей-самец сиротливо доживает свои последние годы. Прежние моряки видели его — то здесь, то там —
во всех странах света и
во всех океанах.
Дома более или менее успешно я свалил вину на несправедливость Гофмана; но внутренно должен был сознаться, что Гофман совершенно прав в своей отметке, и это сознание, подобно тайной ране, не переставало ныть в моей груди. Впрочем, сердечная дружба и нравственная развитость сестры Лины
во многих отношениях облегчала и озаряла на этот
раз мое пребывание в деревне.
— Коньяк тоже
во многих болезнях отлично помогает, — говорил лесничий из-за рояля, — со мной
раз был случай…
Таким образом,
во все время царствования Екатерины русская литература постоянно повторяла ту мысль, что писателям дана полная свобода откровенно высказывать все, что угодно. Мысль эта сделалась постоянным и непреложным мнением и
много раз высказывалась и впоследствии, долго спустя после смерти Екатерины. Так, например, Карамзин в своей записке «О старой и новой России», указавши на свободу печати при Екатерине, приводит даже и объяснение этого явления в таком виде...
Многое породило в голове Антона Федотыча подобное желание: во-первых, ему хотелось еще
раз показать почтеннейшей публике свой новый фрак; во-вторых, поговорить с некоротко знающими его лицами и высказать им некоторые свои душевные убеждения и, наконец, в-третьих, набежать где-нибудь на завтрак или на закуску с двумя сортами водки, с каким-нибудь канальским портвейном и накуриться табаку.
Так и вышли все, а часы там остались, и скоро в этом
во всем утешились, и
много еще было смеху и потехи, и напился я тогда с ними в первый
раз в жизни пьян в Борисоглебской и ехал по улице на извозчике, платком махал. Потом они денег в Орле заняли и уехали, а дьякона с собой не увезли, потому что он их очень забоялся. Как ни просили — не поехал.