Неточные совпадения
Городничий.
И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из
того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да как же
и не быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что
на сердце,
то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет
и во дворец ездит… Так
вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что
и делается в голове; просто как будто или стоишь
на какой-нибудь колокольне, или
тебя хотят повесить.
Осип. Да, хорошее.
Вот уж
на что я, крепостной человек, но
и то смотрит, чтобы
и мне было хорошо. Ей-богу! Бывало, заедем куда-нибудь: «Что, Осип, хорошо
тебя угостили?» — «Плохо, ваше высокоблагородие!» — «Э, — говорит, — это, Осип, нехороший хозяин.
Ты, говорит, напомни мне, как приеду». — «А, — думаю себе (махнув рукою), — бог с ним! я человек простой».
Городничий. Хорошо, хорошо,
и дело
ты говоришь. Там я
тебе дал
на чай, так
вот еще сверх
того на баранки.
Г-жа Простакова. Бог вас знает, как вы нынче судите. У нас, бывало, всякий
того и смотрит, что
на покой. (Правдину.)
Ты сам, батюшка, других посмышленее, так сколько трудисся!
Вот и теперь, сюда шедши, я видела, что к
тебе несут какой-то пакет.
—
Вот и ты, чертов угодник, в аду с братцем своим сатаной калеными угольями трапезовать станешь, а я, Семен,
тем временем
на лоне Авраамлем почивать буду.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно.
Вот он всегда
на бильярде играет. Он еще года три
тому назад не был в шлюпиках
и храбрился.
И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш…
ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой.
Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
—
Вот оно!
Вот оно! — смеясь сказал Серпуховской. — Я же начал с
того, что я слышал про
тебя, про твой отказ… Разумеется, я
тебя одобрил. Но
на всё есть манера.
И я думаю, что самый поступок хорош, но
ты его сделал не так, как надо.
— Ну, что, дичь есть? — обратился к Левину Степан Аркадьич, едва поспевавший каждому сказать приветствие. — Мы
вот с ним имеем самые жестокие намерения. — Как же, maman, они с
тех пор не были в Москве. — Ну, Таня,
вот тебе! — Достань, пожалуйста, в коляске сзади, —
на все стороны говорил он. — Как
ты посвежела, Долленька, — говорил он жене, еще раз целуя ее руку, удерживая ее в своей
и по трепливая сверху другою.
―
Вот ты всё сейчас хочешь видеть дурное. Не филантропическое, а сердечное. У них,
то есть у Вронского, был тренер Англичанин, мастер своего дела, но пьяница. Он совсем запил, delirium tremens, [белая горячка,]
и семейство брошено. Она увидала их, помогла, втянулась,
и теперь всё семейство
на ее руках; да не так, свысока, деньгами, а она сама готовит мальчиков по-русски в гимназию, а девочку взяла к себе. Да
вот ты увидишь ее.
—
То есть как
тебе сказать?… Я по душе ничего не желаю, кроме
того, чтобы
вот ты не споткнулась. Ах, да ведь нельзя же так прыгать! — прервал он свой разговор упреком за
то, что она сделала слишком быстрое движение, переступая через лежавший
на тропинке сук. — Но когда я рассуждаю о себе
и сравниваю себя с другими, особенно с братом, я чувствую, что я плох.
— Ну, разумеется!
Вот ты и пришел ко мне. Помнишь,
ты нападал
на меня за
то, что я ищу в жизни наслаждений?
—
Вот он! — сказал Левин, указывая
на Ласку, которая, подняв одно ухо
и высоко махая кончиком пушистого хвоста, тихим шагом, как бы желая продлить удовольствие
и как бы улыбаясь, подносила убитую птицу к хозяину. — Ну, я рад, что
тебе удалось, — сказал Левин, вместе с
тем уже испытывая чувство зависти, что не ему удалось убить этого вальдшнепа.
Как-то в жарком разговоре, а может быть, несколько
и выпивши, Чичиков назвал другого чиновника поповичем, а
тот, хотя действительно был попович, неизвестно почему обиделся жестоко
и ответил ему тут же сильно
и необыкновенно резко, именно
вот как: «Нет, врешь, я статский советник, а не попович, а
вот ты так попович!»
И потом еще прибавил ему в пику для большей досады: «Да
вот, мол, что!» Хотя он отбрил таким образом его кругом, обратив
на него им же приданное название,
и хотя выражение «
вот, мол, что!» могло быть сильно, но, недовольный сим, он послал еще
на него тайный донос.
— Направо, — сказал мужик. — Это будет
тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так,
то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо
на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором,
то есть, живет сам господин.
Вот это
тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь
и не было.
— Отчего ж неизвестности? — сказал Ноздрев. — Никакой неизвестности! будь только
на твоей стороне счастие,
ты можешь выиграть чертову пропасть. Вон она! экое счастье! — говорил он, начиная метать для возбуждения задору. — Экое счастье! экое счастье! вон: так
и колотит!
вот та проклятая девятка,
на которой я всё просадил! Чувствовал, что продаст, да уже, зажмурив глаза, думаю себе: «Черт
тебя побери, продавай, проклятая!»
Поди
ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье,
то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием
и высокою мудростью простоты, а бросится именно
на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу,
и ему оно понравится,
и он станет кричать: «
Вот оно,
вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится
тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями
и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним;
ты их обяжешь;
А
то, мой друг, суди
ты сам:
Два раза заглянул, а там
Уж к ним
и носу не покажешь.
Да
вот… какой же я болван!
Ты к ним
на той неделе зван...
— Ясные паны! — произнес жид. — Таких панов еще никогда не видывано. Ей-богу, никогда. Таких добрых, хороших
и храбрых не было еще
на свете!.. — Голос его замирал
и дрожал от страха. — Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее!
Те совсем не наши,
те, что арендаторствуют
на Украине! Ей-богу, не наши!
То совсем не жиды:
то черт знает что.
То такое, что только поплевать
на него, да
и бросить!
Вот и они скажут
то же. Не правда ли, Шлема, или
ты, Шмуль?
— Я бы не просил
тебя. Я бы сам, может быть, нашел дорогу в Варшаву; но меня могут как-нибудь узнать
и захватить проклятые ляхи, ибо я не горазд
на выдумки. А вы, жиды,
на то уже
и созданы. Вы хоть черта проведете; вы знаете все штуки;
вот для чего я пришел к
тебе! Да
и в Варшаве я бы сам собою ничего не получил. Сейчас запрягай воз
и вези меня!
Ну-с, государь
ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову
и в упор посмотрел
на своего слушателя), ну-с, а
на другой же день, после всех сих мечтаний (
то есть это будет ровно пять суток назад
тому) к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул, что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж не помню,
и вот-с, глядите
на меня, все!
— Родя, милый мой, первенец
ты мой, — говорила она, рыдая, —
вот ты теперь такой же, как был маленький, так же приходил ко мне, так же
и обнимал
и целовал меня; еще когда мы с отцом жили
и бедовали,
ты утешал нас одним уже
тем, что был с нами, а как я похоронила отца, —
то сколько раз мы, обнявшись с
тобой вот так, как теперь,
на могилке его плакали.
—
И зачем, зачем я ей сказал, зачем я ей открыл! — в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря
на нее, —
вот ты ждешь от меня объяснений, Соня, сидишь
и ждешь, я это вижу; а что я скажу
тебе? Ничего ведь
ты не поймешь в этом, а только исстрадаешься вся… из-за меня! Ну
вот,
ты плачешь
и опять меня обнимаешь, — ну за что
ты меня обнимаешь? За
то, что я сам не вынес
и на другого пришел свалить: «страдай
и ты, мне легче будет!»
И можешь
ты любить такого подлеца?
— Ну
вот хоть бы этот чиновник! — подхватил Разумихин, — ну, не сумасшедший ли был
ты у чиновника? Последние деньги
на похороны вдове отдал! Ну, захотел помочь — дай пятнадцать, дай двадцать, ну да хоть три целковых себе оставь, а
то все двадцать пять так
и отвалил!
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь стойте, здесь есть одна квартира, в этом же доме, от
тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами не сообщается,
и меблированная, цена умеренная, три горенки.
Вот на первый раз
и займите. Часы я вам завтра заложу
и принесу деньги, а там все уладится. А главное, можете все трое вместе жить,
и Родя с вами… Да куда ж
ты, Родя?
Когда я… кхе! когда я… кхе-кхе-кхе… о, треклятая жизнь! — вскрикнула она, отхаркивая мокроту
и схватившись за грудь, — когда я… ах, когда
на последнем бале… у предводителя… меня увидала княгиня Безземельная, — которая меня потом благословляла, когда я выходила за твоего папашу, Поля, —
то тотчас спросила: «Не
та ли это милая девица, которая с шалью танцевала при выпуске?..» (Прореху-то зашить надо;
вот взяла бы иглу да сейчас бы
и заштопала, как я
тебя учила, а
то завтра… кхе!.. завтра… кхе-кхе-кхе!.. пуще разо-рвет! — крикнула она надрываясь…)…
Кабанов. Да не разлюбил; а с этакой-то неволи от какой хочешь красавицы жены убежишь!
Ты подумай
то: какой ни
на есть, а я все-таки мужчина, всю-то жизнь
вот этак жить, как
ты видишь, так убежишь
и от жены. Да как знаю я теперича, что недели две никакой грозы надо мной не будет, кандалов этих
на ногах нет, так до жены ли мне?
Катерина.
На беду я увидала
тебя. Радости видела мало, а горя-то, горя-то что! Да еще впереди-то сколько! Ну, да что думать о
том, что будет!
Вот я теперь
тебя видела, этого они у меня не отымут; а больше мне ничего не надо. Только ведь мне
и нужно было увидать
тебя.
Вот мне теперь гораздо легче сделалось; точно гора с плеч свалилась. А я все думала, что
ты на меня сердишься, проклинаешь меня…
Кабанов. Кто ее знает. Говорят, с Кудряшом с Ванькой убежала,
и того также нигде не найдут. Уж это, Кулигин, надо прямо сказать, что от маменьки; потому стала ее тиранить
и на замок запирать. «Не запирайте, говорит, хуже будет!»
Вот так
и вышло. Что ж мне теперь делать, скажи
ты мне! Научи
ты меня, как мне жить теперь! Дом мне опостылел, людей совестно, за дело возьмусь, руки отваливаются.
Вот теперь домой иду;
на радость, что ль, иду?
Кабанов. Нет, постой! Уж
на что еще хуже этого. Убить ее за это мало.
Вот маменька говорит: ее надо живую в землю закопать, чтоб она казнилась! А я ее люблю, мне ее жаль пальцем тронуть. Побил немножко, да
и то маменька приказала. Жаль мне смотреть-то
на нее, пойми
ты это, Кулигин. Маменька ее поедом ест, а она, как тень какая, ходит, безответная. Только плачет да тает, как воск.
Вот я
и убиваюсь, глядя
на нее.
— А
вот на что, — отвечал ему Базаров, который владел особенным уменьем возбуждать к себе доверие в людях низших, хотя он никогда не потакал им
и обходился с ними небрежно, — я лягушку распластаю да посмотрю, что у нее там внутри делается; а так как мы с
тобой те же лягушки, только что
на ногах ходим, я
и буду знать, что
и у нас внутри делается.
—
Вот — соседи мои
и знакомые не говорят мне, что я не так живу, а дети, наверное, сказали бы.
Ты слышишь, как в наши дни дети-то кричат отцам — не так, все — не так! А как марксисты народников зачеркивали? Ну — это политика! А декаденты? Это уж — быт, декаденты-то! Они уж отцам кричат: не в таких домах живете, не
на тех стульях сидите, книги читаете не
те!
И заметно, что у родителей-атеистов дети — церковники…
— Я спросила у
тебя о Валентине
вот почему: он добился у жены развода, у него — роман с одной девицей,
и она уже беременна. От него ли, это — вопрос. Она — тонкая штучка,
и вся эта история затеяна с расчетом
на дурака. Она — дочь помещика, — был такой шумный человек, Радомыслов: охотник, картежник, гуляка; разорился, кончил самоубийством. Остались две дочери, эдакие, знаешь, «полудевы», по Марселю Прево, или
того хуже: «девушки для радостей», — поют, играют, ну
и все прочее.
—
Вот ты бы, Алябьев,
и взял
на себя роль Руже де Лиля вместо
того, чтоб в «Сатириконе» обывателя смешить…
— «
И хлопочи об наследстве по дедушке Василье, улещай его всяко, обласкивай покуда он жив
и следи чтобы Сашка не украла чего. Дети оба поумирали
на то скажу не наша воля, бог дал, бог взял, а
ты первое дело сохраняй мельницу
и обязательно поправь крылья к осени да не дранкой, а холстом. Пленику не потакай, коли он попал, так пусть работает сукин сын коли черт его толкнул против нас».
Вот! — сказал Пыльников, снова взмахнув книжкой.
— Ну
вот! — тоскливо вскричал Лютов. Притопывая
на одном месте, он как бы собирался прыгнуть
и в
то же время, ощупывая себя руками, бормотал: — Ой, револьвер вынула, ах
ты! Понимаешь? — шептал он, толкая Самгина: — У нее — револьвер!
Красавина. Что же станешь
на суде говорить? Какие во мне пороки станешь доказывать?
Ты и слов-то не найдешь; а
и найдешь, так складу не подберешь! А я
и то скажу,
и другое скажу; да слова-то наперед подберу одно к другому.
Вот нас с
тобой сейчас
и решат: мне превелегию
на листе напишут…
Бальзаминова.
Вот какая у нас сторона! Уж самого необходимого,
и то не скоро найдешь!
На картах кто не гадает ли, не слыхала ль
ты?
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия
и цель жизни, по крайней мере моей. Вон
ты выгнал труд из жизни:
на что она похожа? Я попробую приподнять
тебя, может быть, в последний раз. Если
ты и после этого будешь сидеть
вот тут с Тарантьевыми
и Алексеевыми,
то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
—
Тебя бы, может, ухватил
и его барин, — отвечал ему кучер, указывая
на Захара, — вишь, у
те войлок какой
на голове! А за что он ухватит Захара-то Трофимыча? Голова-то словно тыква… Разве
вот за эти две бороды-то, что
на скулах-то, поймает: ну, там есть за что!..
Говоря это, глядят друг
на друга такими же глазами: «
вот уйди только за дверь,
и тебе то же будет»…
— А
вот к
тому, как ужо немец твой облупит
тебя, так
ты и будешь знать, как менять земляка, русского человека,
на бродягу какого-то…
— Разумеется, что: отказала; он огорчился
и уехал, а я
вот теперь доканчивай дела!
На той неделе все кончится. Ну,
ты что? Зачем
ты забился в эту глушь?
— За гордость, — сказала она, — я наказана, я слишком понадеялась
на свои силы —
вот в чем я ошиблась, а не в
том, чего
ты боялся. Не о первой молодости
и красоте мечтала я: я думала, что я оживлю
тебя, что
ты можешь еще жить для меня, — а
ты уж давно умер. Я не предвидела этой ошибки, а все ждала, надеялась…
и вот!.. — с трудом, со вздохом досказала она.
То же было с Обломовым теперь. Его осеняет какая-то, бывшая уже где-то тишина, качается знакомый маятник, слышится треск откушенной нитки; повторяются знакомые слова
и шепот: «
Вот никак не могу попасть ниткой в иглу: на-ка
ты, Маша, у
тебя глаза повострее!»
— Эх,
ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это
ты мне поверь!
Вот, например, — продолжал он, указывая
на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья
и бестия,
тот напишет.
И ты не напишешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко
и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить
на место жительства».
— А я говорил
тебе, чтоб
ты купил других, заграничных?
Вот как
ты помнишь, что
тебе говорят! Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было, а
то долго не приду. Вишь, ведь какая дрянь! — продолжал он, закурив сигару
и пустив одно облако дыма
на воздух, а другое втянув в себя. — Курить нельзя.
—
Вот как! Не
тот ли это счастливец,
на которого
ты намекала
и которого имя обещала сказать?
—
Ты, мой батюшка, что! — вдруг всплеснув руками, сказала бабушка, теперь только заметившая Райского. — В каком виде! Люди, Егорка! — да как это вы угораздились сойтись? Из какой
тьмы кромешной! Посмотри, с
тебя течет, лужа
на полу! Борюшка! ведь
ты уходишь себя! Они домой ехали, а
тебя кто толкал из дома?
Вот — охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, — да рому к чаю! — Иван Иваныч! —
вот и вы пошли бы с ним… Да знакомы ли вы? Внук мой, Борис Павлыч Райский — Иван Иваныч Тушин!..
— Это наша «партия действия»! — шептал он, — да, из кармана показывает кулак полицмейстеру, проповедует горничным да дьячихам о нелепости брака, с Фейербахом
и с мнимой страстью к изучению природы вкрадывается в доверенность женщин
и увлекает
вот этаких слабонервных умниц!.. Погибай же
ты, жалкая самка, тут,
на дне обрыва, как
тот бедный самоубийца!
Вот тебе мое прощание!..
— Да, — сказала потом вполголоса, — не
тем будь помянута покойница, а она виновата! Она
тебя держала при себе, шептала что-то, играла
на клавесине да над книжками плакала.
Вот что
и вышло: петь да рисовать!