Неточные совпадения
Не верилось, что люди могут мелькать в
воздухе так быстро, в таких неестественно изогнутых позах и шлепаться о землю с таким сильным звуком, что Клим слышал его даже сквозь треск, скрип и разноголосый
вой ужаса.
Клим не хотел, но не решился отказаться. С полчаса медленно кружились по дорожкам сада, говоря о незначительном, о пустяках. Клим чувствовал странное напряжение, как будто он, шагая по берегу глубокого ручья, искал, где удобнее перескочить через него. Из окна флигеля доносились аккорды рояля,
вой виолончели, остренькие выкрики маленького музыканта. Вздыхал ветер, сгущая сумрак, казалось, что с деревьев сыплется теплая, синеватая пыль, окрашивая
воздух все темнее.
Впереди толпы шагали, подняв в небо счастливо сияющие лица, знакомые фигуры депутатов Думы, люди в мундирах, расшитых золотом, красноногие генералы, длинноволосые попы, студенты в белых кителях с золочеными пуговицами, студенты в мундирах, нарядные женщины, подпрыгивали, точно резиновые, какие-то толстяки и, рядом с ними, бедно одетые, качались старые люди с палочками в руках, женщины в пестрых платочках, многие из них крестились и большинство шагало открыв рты, глядя куда-то через головы передних, наполняя
воздух воплями и
воем.
Вдруг, на высоте двух третей колокольни, колокол вздрогнул, в
воздухе, со свистом, фигурно извилась лопнувшая веревка, левая группа людей пошатнулась, задние кучно упали, раздался одинокий, истерический
вой...
Самгину казалось, что
воздух темнеет, сжимаемый мощным
воем тысяч людей, —
воем, который приближался, как невидимая глазу туча, стирая все звуки, поглотив звон колоколов и крики медных труб военного оркестра на площади у Главного дома. Когда этот
вой и рев накатился на Клима, он оглушил его, приподнял вверх и тоже заставил орать во всю силу легких...
Огромные холмы с белым гребнем, с
воем толкая друг друга, встают, падают, опять встают, как будто толпа вдруг выпущенных на волю бешеных зверей дерется в остервенении, только брызги, как дым, поднимаются да стон носится в
воздухе.
Он рассказывал мне потом, что в ту пору ему пришлось пережить нравственно три долгих фазиса: первый, самый долгий и мучительный, — уверенность в неминуемой гибели; каторжниками овладела паника, и они
выли; детей и женщин пришлось отправить в шлюпке под командой офицера по тому направлению, где предполагался берег, и шлюпка скоро исчезла в тумане; второй фазис — некоторая надежда на спасение: с Крильонского маяка донесся пушечный выстрел, извещавший, что женщины и дети достигли берега благополучно; третий — полная уверенность в спасении, когда в туманном
воздухе вдруг раздались звуки корнет-а-пистона, на котором играл возвращавшийся офицер.
Но есть одно обстоятельство, которое в значительной степени омрачает эту прекрасную внешность. Обстоятельство это — глухая борьба, которая замечается всюду и существование которой точно так же не подлежит сомнению, как и существование усилий к ее подавлению. Трактаты пишутся, но читаются лишь самым незаметным меньшинством, законоположения издаются, но не проникают внутрь ядра, а лишь скользят по его поверхности. И здесь старуха Домна наполняет
воздух своим
воем и антигосударственными причитаниями.
В печи трещал и
выл огонь, втягивая
воздух из комнаты, ровно звучала речь женщины.
Ветер свистит, весь
воздух туго набит чем-то невидимым до самого верху. Мне трудно дышать, трудно идти — и трудно, медленно, не останавливаясь ни на секунду, — ползет стрелка на часах аккумуляторной башни там, в конце проспекта. Башенный шпиц — в тучах — тусклый, синий и глухо
воет: сосет электричество.
Воют трубы Музыкального Завода.
В ноги кланяйся!» Ей хочется остаться одной и погрустить тихонько, как бывало, а свекровь говорит; «Отчего не
воешь?» Она ищет света,
воздуха, хочет помечтать и порезвиться, полить свои цветы, посмотреть на солнце, на Волгу, послать свой привет всему живому, — а ее держат в неволе, в ней постоянно подозревают нечистые, развратные замыслы.
Вдруг хлынул дождь, за окном раздался
вой, визг, железо крыш гудело, вода, стекая с них, всхлипывала, и в
воздухе как бы дрожала сеть толстых нитей стали.
Вдруг снова в
воздухе раздался тихий
вой. Сначала кто-то тяжко вздохнул, всхлипнул и потом нестерпимо жалобно заныл...
…Ветер резкими порывами летал над рекой, и покрытая бурыми волнами река судорожно рвалась навстречу ветру с шумным плеском, вся в пене гнева. Кусты прибрежного ивняка низко склонялись к земле, дрожащие, гонимые ударами ветра. В
воздухе носился свист,
вой и густой, охающий звук, вырывавшийся из десятков людских грудей...
Когда еще доктор осматривал больных, с улицы донесся какой-то подавленный стон. Немного погодя звук повторился и застыл в
воздухе протяжным унылым
воем. Без сомнения, это были волки.
Я помню только, что при переправе через какую-то реку моя карета и множество других остановились на одном берегу, а на другом дрались; вдруг позади нас началась стрельба, поднялся ужасный крик и
вой; что-то поминутно свистело в
воздухе; стекла моей кареты разлетелись вдребезги, и лошади попадали.
Набирал полную грудь
воздуха и медленно выпускал его в продолжительном, дрожащем
вое; и внимательно, зажмурив глаза, прислушивался, как выходит.
И вот раздался первый, негромкий, похожий на удар топора дровосека, ружейный выстрел. Турки наугад начали пускать в нас пули. Они свистели высоко в
воздухе разными тонами, с шумом пролетали сквозь кусты, отрывая ветви, но не попадали в людей. Звук рубки леса становился все чаще и наконец слился в однообразную трескотню. Отдельных взвизгов и свиста не стало слышно; свистел и
выл весь
воздух. Мы торопливо шли вперед, все около меня были целы, и я сам был цел. Это очень удивляло меня.
…Время от времени за лесом подымался пронзительный
вой ветра; он рвался с каким-то свирепым отчаянием по замирающим полям, гудел в глубоких колеях проселка, подымал целые тучи листьев и сучьев, носил и крутил их в
воздухе вместе с попадавшимися навстречу галками и, взметнувшись наконец яростным, шипящим вихрем, ударял в тощую грудь осинника… И мужик прерывал тогда работу. Он опускал топор и обращался к мальчику, сидевшему на осине...
А по краям дороги, под деревьями, как две пёстрые ленты, тянутся нищие — сидят и лежат больные, увечные, покрытые гнойными язвами, безрукие, безногие, слепые… Извиваются по земле истощённые тела, дрожат в
воздухе уродливые руки и ноги, простираясь к людям, чтобы разбудить их жалость. Стонут,
воют нищие, горят на солнце их раны; просят они и требуют именем божиим копейки себе; много лиц без глаз, на иных глаза горят, как угли; неустанно грызёт боль тела и кости, — они подобны страшным цветам.
Раз и два обошел их, все ускоряя шаги, и вдруг как-то сорвался с места, побежал кругами, подскакивая, сжав кулаки, тыкая ими в
воздух. Полы шубы били его по ногам, он спотыкался, чуть не падал, останавливаясь, встряхивал головою и тихонько
выл. Наконец он, — тоже как-то сразу, точно у него подломились ноги, — опустился на корточки и, точно татарин на молитве, стал отирать ладонями лицо.
И еще: я ведь знала, что они — тучи! Что они — серые, мягкие, что их даже как-то нет, что их тронуть нельзя, обнять нельзя, что между ними, с ними, ими — можно только мчаться! Что это —
воздух, который
воет! Что их — нет.
Все слилось, все смешалось: земля,
воздух, небо превратились в пучину кипящего снежного праха, который слепил глаза, занимал дыханье, ревел, свистел,
выл, стонал, бил, трепал, вертел со всех сторон, сверху и снизу обвивался, как змей, и душил все, что ему ни попадалось.
И томился тоской Михайло Васильич, поглядывая на плававшие в
воздухе длинные пряди тенетника и на стоявшие густыми столбами над хлебом и покосами толкунцы [Толкунцы, или толкачи, — рои мошек.]. Тянуло его к сетям да к дудочкам — хоть бы разок полежать в озимях до Нефедова дня… Да что поделаешь с своеобычным приятелем? Хоть волком
вой, а гости́ до трех ден у Чапурина.
С утра пошел дождь. Низкие черные тучи бежали по небу, дул сильный ветер. Сад
выл и шумел, в
воздухе кружились мокрые желтые листья, в аллеях стояли лужи. Глянуло неприветливою осенью. На ступеньках крыльца чернела грязь от очищаемых ног, все были в теплой одежде.
Долго в эту ночь я не приходил домой. Зашел куда-то далеко по набережной Невы, за Горный институт. По Неве бежали в темноте белогривые волны, с моря порывами дул влажный ветер и
выл в
воздухе. Рыданья подступали к горлу. И в голове пелось из «Фауста...
Однажды зашел я на вокзал, когда уходил эшелон. Было много публики, были представители от города. Начальник дивизии напутствовал уходящих речью; он говорил, что прежде всего нужно почитать бога, что мы с богом начали войну, с богом ее и кончим. Раздался звонок, пошло прощание. В
воздухе стояли плач и
вой женщин. Пьяные солдаты размещались в вагонах, публика совала отъезжающим деньги, мыло, папиросы.
В одиннадцатом часу Ордынцевы возвращались домой. В
воздухе все чувствовалась та же тревога. Ветер с протяжным свистом проносился через сады. Телефонные проволоки жалобно гудели. Над головою с востока на запад неподвижно тянулась черная гряда туч. И что-то зловещее было в ее неподвижности, когда внизу все
выло и билось. Горизонт над морем слабо сиял от невзошедшего еще месяца.
Орудия гремели за Мукденом и бешено гремели по всему фронту. Никогда я еще не слышал такой канонады: в минуту было от сорока до пятидесяти выстрелов.
Воздух дрожал,
выл и свистел. Повар земского отряда Ферапонт Бубенчиков сокрушенно прислушивался к завыванию резавших
воздух снарядов, ложился на землю и повторял...
Толпа спешно всколыхнулась. Стали прощаться. Шатающийся, пьяный солдат впился губами в губы старухи в черном платочке, приник к ним долго, крепко; больно было смотреть, казалось, он выдавит ей зубы; наконец, оторвался, ринулся целоваться с блаженно улыбающимся, широкобородым мужиком. В
воздухе, как завывание вьюги, тоскливо переливался
вой женщин, он обрывался всхлипывающими передышками, ослабевал и снова усиливался.
При тусклом свете огарка и красной лампадки картины представляли из себя одну сплошную полосу, покрытую черными кляксами; когда же изразцовая печка, желая петь в один голос с погодой, с
воем вдыхала в себя
воздух, а поленья, точно очнувшись, вспыхивали ярким пламенем и сердито ворчали, тогда на бревенчатых стенах начинали прыгать румяные пятна, и можно было видеть, как над головой спавшего мужчины вырастали то старец Серафим, то шах Наср-Эддин, то жирный коричневый младенец, таращивший глаза и шептавший что-то на ухо девице с необыкновенно тупым и равнодушным лицом…
Несколько сторожких псов лаем и
воем своим отвечали изредка крикливой сове, и летучие мыши, ныряя в
воздухе туда и сюда, писком своим показывали, какое веселое раздолье приготовили им мрак ночи и безлюдство этой пустыни.
Пред моими глазами, вдали, в полутьме, что-то мелькнуло, как темная стрела, потом другая, третья, и вслед за тем в
воздухе раздался протяжный жалобный
вой.