Неточные совпадения
Зови меня вандалом:
Я это имя заслужил.
Людьми пустыми дорожил!
Сам бредил целый век обедом или балом!
Об детях забывал! обманывал жену!
Играл! проигрывал!
в опеку взят указом!
Танцо́вщицу держал! и не одну:
Трех разом!
Пил мертвую! не спал ночей по девяти!
Всё отвергал: законы! совесть!
веру!
— Вот
в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались
в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и
веры неймет. Потом опять
в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и
в глаза не видали, что такое война, тогда как молодому
человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
Обломов хотя и прожил молодость
в кругу всезнающей, давно решившей все жизненные вопросы, ни во что не верующей и все холодно, мудро анализирующей молодежи, но
в душе у него теплилась
вера в дружбу,
в любовь,
в людскую честь, и сколько ни ошибался он
в людях, сколько бы ни ошибся еще, страдало его сердце, но ни разу не пошатнулось основание добра и
веры в него. Он втайне поклонялся чистоте женщины, признавал ее власть и права и приносил ей жертвы.
И ему теперь казалось, что не было ни одного из верований церкви, которое бы нарушило главное, —
веру в Бога,
в добро, как единственное назначение
человека.
Гнев и печаль,
вера и гордость посменно звучат
в его словах, знакомых Климу с детства, а преобладает
в них чувство любви к
людям;
в искренности этого чувства Клим не смел, не мог сомневаться, когда видел это удивительно живое лицо, освещаемое изнутри огнем
веры.
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой
в невыносимом положении
человека, которому двое
людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии
Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
Цель этой разнообразной и упорной работы сводилась к тому, чтоб воспитать русского обывателя европейцем и чтоб молодежь могла противостоять морально разрушительному влиянию
людей, которые, грубо приняв на
веру спорное учение Маркса, толкали студенчество
в среду рабочих с проповедью анархизма.
Потом он шагал
в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав
Веру Петровну, она кланялась всем
людям в комнате, точно иконам
в церкви, садилась подальше от них и сидела, как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она
в тот угол, где потемнее, и как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— Мы — бога во Христе отрицаемся,
человека же — признаем! И был он, Христос, духовен
человек, однако — соблазнил его Сатана, и нарек он себя сыном бога и царем правды. А для нас — несть бога, кроме духа! Мы — не мудрые, мы — простые. Мы так думаем, что истинно мудр тот, кого
люди безумным признают, кто отметает все
веры, кроме
веры в духа. Только дух — сам от себя, а все иные боги — от разума, от ухищрений его, и под именем Христа разум же скрыт, — разум церкви и власти.
— Хорошо говорить многие умеют, а надо говорить правильно, — отозвался Дьякон и, надув щеки, фыркнул так, что у него ощетинились усы. — Они там вовлекли меня
в разногласия свои и смутили. А — «яко алчба богатства растлевает плоть, тако же богачество словесми душу растлевает». Я ведь
в социалисты пошел по
вере моей во Христа без чудес, с единым токмо чудом его любви к
человекам.
Лекция была озаглавлена «Интеллект и рок», —
в ней доказывалось, что интеллект и является выразителем воли рока, а сам «рок не что иное, как маска Сатаны — Прометея»; «Прометей — это тот, кто первый внушил
человеку в раю неведения страсть к познанию, и с той поры девственная, жаждущая
веры душа богоподобного
человека сгорает
в Прометеевом огне; материализм — это серый пепел ее».
Разговорам ее о религии он не придавал значения, считая это «системой фраз»; украшаясь этими фразами, Марина скрывает
в их необычности что-то более значительное, настоящее свое оружие самозащиты;
в силу этого оружия она верит, и этой
верой объясняется ее спокойное отношение к действительности, властное — к
людям. Но — каково же это оружие?
Но
вера, извлеченная из логики, лишенная опоры
в чувстве, ведет к расколу
в человеке, внутреннему раздвоению его.
— Моралист, хех! Неплохое ремесло. Ну-ко, выпьем, моралист! Легко, брат, убеждать
людей, что они — дрянь и жизнь их — дрянь, они этому тоже легко верят, черт их знает почему! Именно эта их
вера и создает тебе и подобным репутации мудрецов. Ты — не обижайся, — попросил он, хлопнув ладонью по колену Самгина. — Это я говорю для упражнения
в острословии. Обязательно, братец мой, быть остроумным, ибо чем еще я куплю себе кусок удовольствия?
Становилось холоднее. По вечерам
в кухне собиралось греться
человек до десяти; они шумно спорили, ссорились, говорили о событиях
в провинции, поругивали петербургских рабочих, жаловались на недостаточно ясное руководительство партии. Самгин, не вслушиваясь
в их речи, но глядя на лица этих
людей, думал, что они заражены
верой в невозможное, —
верой, которую он мог понять только как безумие. Они продолжали к нему относиться все так же, как к
человеку, который не нужен им, но и не мешает.
«
В сущности, все эти умники —
люди скучные. И — фальшивые, — заставлял себя думать Самгин, чувствуя, что им снова овладевает настроение пережитой ночи. —
В душе каждого из них, под словами, наверное, лежит что-нибудь простенькое. Различие между ними и мной только
в том, что они умеют казаться верующими или неверующими, а у меня еще нет ни твердой
веры, ни устойчивого неверия».
«Должно быть, не легко
в старости потерять
веру», — размышлял Самгин, вспомнив, что устами этого полуумного, полуживого
человека разбойник Никита говорил Христу...
Вера эта звучала почти
в каждом слове, и, хотя Клим не увлекался ею, все же он выносил из флигеля не только кое-какие мысли и меткие словечки, но и еще нечто, не совсем ясное, но
в чем он нуждался; он оценивал это как знание
людей.
В шмелином, озабоченном жужжании его чувствовалась твердая
вера человека в то, что он исполняет трудную обязанность проповедника единой несокрушимой истины и что каждое его слово — ценнейший подарок
людям.
— Екатерина Великая скончалась
в тысяча семьсот девяносто шестом году, — вспоминал дядя Хрисанф; Самгину было ясно, что москвич верит
в возможность каких-то великих событий, и ясно было, что это —
вера многих тысяч
людей. Он тоже чувствовал себя способным поверить: завтра явится необыкновенный и, может быть, грозный
человек, которого Россия ожидает целое столетие и который, быть может, окажется
в силе сказать духовно растрепанным, распущенным
людям...
— Нам необходимы такие
люди, каков Кутузов, —
люди, замкнутые
в одной идее, пусть даже несколько уродливо ограниченные ею, ослепленные своей
верою…
Заседали у
Веры Петровны, обсуждая очень трудные вопросы о борьбе с нищетой и пагубной безнравственностью нищих. Самгин с недоумением, не совсем лестным для этих
людей и для матери, убеждался, что она
в обществе «Лишнее — ближнему» признана неоспоримо авторитетной
в практических вопросах. Едва только добродушная Пелымова, всегда торопясь куда-то, давала слишком широкую свободу чувству заботы о ближних,
Вера Петровна говорила
в нос, охлаждающим тоном...
Вера Петровна писала Климу, что Робинзон, незадолго до смерти своей, ушел из «Нашего края», поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон «О прокаженных», «грубейший фельетон,
в нем этот больной и жалкий
человек называл Алину «Силоамской купелью», «целебной грязью» и бог знает как».
Явилась
Вера Петровна и предложила Варваре съездить с нею
в школу, а Самгин пошел
в редакцию — получить гонорар за свою рецензию. Город, чисто вымытый дождем, празднично сиял, солнце усердно распаривало землю садов, запахи свежей зелени насыщали неподвижный воздух.
Люди тоже казались чисто вымытыми, шагали уверенно, легко.
— Он, как Толстой, ищет
веры, а не истины. Свободно мыслить о истине можно лишь тогда, когда мир опустошен: убери из него все — все вещи, явления и все твои желания, кроме одного: познать мысль
в ее сущности. Они оба мыслят о
человеке, о боге, добре и зле, а это — лишь точки отправления на поиски вечной, все решающей истины…
Стародум. И не дивлюся: он должен привести
в трепет добродетельную душу. Я еще той
веры, что
человек не может быть и развращен столько, чтоб мог спокойно смотреть на то, что видим.
Я спросил его, между прочим, как четыреста
человек европейцев мирно уживаются с шестьюдесятью тысячами народонаселения при резком различии их
в вере, понятиях, цивилизации?
Так как у тунгусов нет грамоты и, следовательно, грамотных
людей, то духовное начальство здешнее, для опыта, намерено разослать пока письменные копии с перевода Евангелия
в кочевья тунгусов, чтоб наши священники, знающие тунгусский язык, чтением перевода распространяли между ними предварительно и постепенно истины
веры и приготовляли их таким образом к более основательному познанию Священного Писания,
в ожидании, когда распространится между ними знание грамоты и когда можно будет снабдить их печатным переводом.
— Ты, я вижу,
в каком-то вдохновении. Ужасно я люблю такие professions de foi [исповедания
веры (фр.).] вот от таких… послушников. Твердый ты
человек, Алексей. Правда, что ты из монастыря хочешь выйти?
— Гм. Вероятнее, что прав Иван. Господи, подумать только о том, сколько отдал
человек веры, сколько всяких сил даром на эту мечту, и это столько уж тысяч лет! Кто же это так смеется над
человеком? Иван?
В последний раз и решительно: есть Бог или нет? Я
в последний раз!
А ведь иные из них, ей-богу, не ниже тебя по развитию, хоть ты этому и не поверишь: такие бездны
веры и неверия могут созерцать
в один и тот же момент, что, право, иной раз кажется, только бы еще один волосок — и полетит
человек «вверх тормашки», как говорит актер Горбунов.
— Неужели вы действительно такого убеждения о последствиях иссякновения у
людей веры в бессмертие души их? — спросил вдруг старец Ивана Федоровича.
Еще менее это оправдано
в марксизме и противоречит марксистской
вере в возможность для
человека изменить мир.
И
в отпавшем от
веры, по-современному обуржуазившемся русском
человеке остается
в силе старый религиозный дуализм.
Весь положительный пафос Маркса был связан с его
верой в то, что
человек, социальный
человек, овладеет миром, миром необходимости, организует новое общество, прекратит образовавшуюся анархию во имя блага
людей, во имя их возрастающей силы.
Но оставить
человека в этой
вере в непоколебимую прочность мещанского царства значило бы допустить гибель
человека, смерть его души.
Но так как человеческая общественность была изолирована от мирового целого, от жизни космической и очень преувеличено было самостоятельное значение общественности, то образовался рационалистический утопизм с его
верой в совершенное, до конца рациональное устроение общественной жизни, независимое от духовных основ жизни
человека и мира.
Священник с спокойной совестью делал всё то, что он делал, потому что с детства был воспитан на том, что это единственная истинная
вера,
в которую верили все прежде жившие святые
люди и теперь верят духовное и светское начальство.
Смотритель был такой доброй души
человек, что он никак не мог бы жить так, если бы не находил поддержки
в этой
вере.
Большинство же арестантов, за исключением немногих из них, ясно видевших весь обман, который производился над
людьми этой
веры, и
в душе смеявшихся над нею, большинство верило, что
в этих золоченых иконах, свечах, чашах, ризах, крестах, повторениях непонятных слов: «Иисусе сладчайший»и «помилось» заключается таинственная сила, посредством которой можно приобресть большие удобства
в этой и
в будущей жизни.
Так же верил и дьячок и еще тверже, чем священник, потому что совсем забыл сущность догматов этой
веры, а знал только, что за теплоту, за поминание, за часы, за молебен простой и за молебен с акафистом, за всё есть определенная цена, которую настоящие христиане охотно платят, и потому выкрикивал свои: «помилось, помилось», и пел, и читал, что положено, с такой же спокойной уверенностью
в необходимости этого, с какой
люди продают дрова, муку, картофель.
— Оттого и разные
веры, что
людям верят, а себе не верят. И я
людям верил и блудил, как
в тайге; так заплутался, что не чаял выбраться. И староверы, и нововеры, и субботники, и хлысты, и поповцы, и беспоповцы, и австрияки, и молокане, и скопцы. Всякая
вера себя одна восхваляет. Вот все и расползлись, как кутята [Кутята — щенки.] слепые.
Вер много, а дух один. И
в тебе, и во мне, и
в нем. Значит, верь всяк своему духу, и вот будут все соединены. Будь всяк сам себе, и все будут заедино.
И как
Вера, это изящное создание, взлелеянное под крылом бабушки,
в уютном, как ласточкино гнездо, уголке, этот перл, по красоте, всего края, на которую робко обращались взгляды лучших женихов, перед которой робели смелые мужчины, не смея бросить на нее нескромного взгляда, рискнуть любезностью или комплиментом, —
Вера, покорившая даже самовластную бабушку,
Вера, на которую ветерок не дохнул, — вдруг идет тайком на свидание с опасным, подозрительным
человеком!
В самом деле, у него чуть не погасла
вера в честь, честность, вообще
в человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей
в себя, как губка, все задевавшие его явления.
Он
в чистых формах все выливал образ
Веры и, чертя его бессознательно и непритворно, чертил и образ своей страсти, отражая
в ней, иногда наивно и смешно, и все, что было светлого, честного
в его собственной душе и чего требовала его душа от другого
человека и от женщины.
Не все, конечно, знает
Вера в игре или борьбе сердечных движений, но, однако же, она, как по всему видно, понимает, что там таится целая область радостей, горя, что ум, самолюбие, стыдливость, нега участвуют
в этом вихре и волнуют
человека. Инстинкт у ней шел далеко впереди опыта.
— Старый вор Тычков отмстил нам с тобой! Даже и обо мне где-то у помешанной женщины откопал историю… Да ничего не вышло из того…
Люди к прошлому равнодушны, — а я сама одной ногой
в гробу и о себе не забочусь. Но
Вера…
— И себя тоже,
Вера. Бог простит нас, но он требует очищения! Я думала, грех мой забыт, прощен. Я молчала и казалась праведной
людям: неправда! Я была — как «окрашенный гроб» среди вас, а внутри таился неомытый грех! Вон он где вышел наружу —
в твоем грехе! Бог покарал меня
в нем… Прости же меня от сердца…
Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену
в свой проект и ею закончить роман, набросав на свои отношения с
Верой таинственный полупокров: он уезжает непонятый, не оцененный ею, с презрением к любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое и несложное дело
люди, а она останется с жалом — не любви, а предчувствия ее
в будущем, и с сожалением об утрате, с туманными тревогами сердца, со слезами, и потом вечной, тихой тоской до замужества — с советником палаты!
Вера наконец, почти незаметно для нее самой, поверила искренности его односторонних и поверхностных увлечений и от недоверия перешла к изумлению, участию. У ней даже бывали минуты, впрочем редкие, когда она колебалась
в непогрешимости своих, собранных молча, про себя наблюдений над жизнью, над
людьми, правил, которыми руководствовалось большинство.