Неточные совпадения
Амалия Ивановна покраснела как рак и завизжала, что это, может
быть, у Катерины Ивановны «совсем фатер не буль; а что у ней буль фатер аус
Берлин, и таки длинны сюртук носиль и всё делаль: пуф, пуф, пуф!» Катерина Ивановна с презрением заметила, что ее происхождение всем известно и что
в этом самом похвальном листе обозначено печатными буквами, что отец ее полковник; а что отец Амалии Ивановны (если только у ней
был какой-нибудь отец), наверно, какой-нибудь петербургский чухонец, молоко продавал; а вернее всего, что и совсем отца не
было, потому что еще до сих пор неизвестно, как зовут Амалию Ивановну по батюшке: Ивановна или Людвиговна?
Вечером он выехал
в Дрезден и там долго сидел против Мадонны, соображая: что мог бы сказать о ней Клим Иванович Самгин? Ничего оригинального не нашлось, а все пошлое уже
было сказано.
В Мюнхене он отметил, что баварцы толще пруссаков. Картин
в этом городе, кажется, не меньше, чем
в Берлине, а погода — еще хуже. От картин, от музеев он устал, от солидной немецкой скуки решил перебраться
в Швейцарию, — там жила мать. Слово «мать» потребовало наполнения.
Между тем приезжайте из России
в Берлин, вас сейчас произведут
в путешественники: а здесь изъездите пространство втрое больше Европы, и вы все-таки
будете только проезжий.
Париж, даже не очень благоустроенный город, технически отсталый по сравнению с
Берлином, и магия его, его право
быть Городом по преимуществу и Городом мировым не
в этом внешнем техническом прогрессе коренятся.
— Нет, выпозвольте. Во-первых, я говорю по-французски не хуже вас, а по-немецки даже лучше; во-вторых, я три года провел за границей:
в одном
Берлине прожил восемь месяцев. Я Гегеля изучил, милостивый государь, знаю Гете наизусть; сверх того, я долго
был влюблен
в дочь германского профессора и женился дома на чахоточной барышне, лысой, но весьма замечательной личности. Стало
быть, я вашего поля ягода; я не степняк, как вы полагаете… Я тоже заеден рефлексией, и непосредственного нет во мне ничего.
Два — три молодые человека, да один не молодой человек из его бывших профессоров, его приятели давно наговорили остальным, будто бы
есть на свете какой-то Фирхов, и живет
в Берлине, и какой-то Клод Бернар, и живет
в Париже, и еще какие-то такие же, которых не упомнишь, которые тоже живут
в разных городах, и что будто бы эти Фирхов, Клод Бернар и еще кто-то — будто бы они светила медицинской науки.
Гегель во время своего профессората
в Берлине, долею от старости, а вдвое от довольства местом и почетом, намеренно взвинтил свою философию над земным уровнем и держался
в среде, где все современные интересы и страсти становятся довольно безразличны, как здания и села с воздушного шара; он не любил зацепляться за эти проклятые практические вопросы, с которыми трудно ладить и на которые надобно
было отвечать положительно.
Переезд наш из Кенигсберга
в Берлин был труднее всего путешествия. У нас взялось откуда-то поверье, что прусские почты хорошо устроены, — это все вздор. Почтовая езда хороша только во Франции,
в Швейцарии да
в Англии.
В Англии почтовые кареты до того хорошо устроены, лошади так изящны и кучера так ловки, что можно ездить из удовольствия. Самые длинные станции карета несется во весь опор; горы, съезды — все равно.
Жизнь Грановского
в Берлине с Станкевичем
была, по рассказам одного и письмам другого, одной из ярко-светлых полос его существования, где избыток молодости, сил, первых страстных порывов, беззлобной иронии и шалости — шли вместе с серьезными учеными занятиями, и все это согретое, обнятое горячей, глубокой дружбой, такой, какою дружба только бывает
в юности.
В числе закоснелейших немцев из русских
был один магистр нашего университета, недавно приехавший из
Берлина; добрый человек
в синих очках, чопорный и приличный, он остановился навсегда, расстроив, ослабив свои способности философией и филологией.
…Когда мы поехали
в Берлин, я сел
в кабриолет; возле меня уселся какой-то закутанный господин; дело
было вечером, я не мог его путем разглядеть.
Мой сосед, исправленный Диффенбахом,
в это время
был в трактире; когда он вскарабкался на свое место и мы поехали, я рассказал ему историю. Он
был выпивши и, следственно,
в благодушном расположении; он принял глубочайшее участие и просил меня дать ему
в Берлине записку.
Собственно, бурного периода страстей и разгула
в его жизни не
было. После курса Педагогический институт послал его
в Германию.
В Берлине Грановский встретился с Станкевичем — это важнейшее событие всей его юности.
Уже скоро по приезде
в Берлин в группе высланных, среди которых
было немало интеллектуальных сил, возник целый ряд начинаний.
Двухлетняя жизнь
в Берлине была введением
в мою жизнь на Западе.
Из русских, кроме меня,
был С. Л. Франк, с которым
в Берлине у меня
было близкое сотрудничество.
Мне сказали, что из
Берлина был сделан запрос, что значит газетное сообщение об аресте столь известного и ценимого
в Германии философа, как Бердяев.
В первую же зиму
в Берлине я принужден
был изображать из себя активного общественного деятеля и возглавлял разные начинания.
Русский научный институт, несмотря на мое активное к нему отношение
в первый год пребывания
в Берлине,
в сущности,
был довольно чуждым мне академическим учреждением.
В 23 году
в Берлине я написал свой этюд «Новое средневековье», которому суждено
было иметь большой успех.
В это время
Берлин был русским центром.
Были еще немецкие рестораны, вроде «Альпийской розы» на Софийке, «Билло» на Большой Лубянке, «
Берлин» на Рождественке, Дюссо на Неглинной, но они не типичны для Москвы, хотя кормили
в них хорошо и подавалось кружками настоящее пильзенское пиво.
Еще
в Берлине подумал: «Это почти родственники, начну с них; может
быть, мы друг другу и пригодимся, они мне, я им, — если они люди хорошие».
Волконский за два дня до приезда моего
в Москву уехал за границу. Путешествие его
было самое тяжелое: он трое суток лежал больной
в Варшаве,
в Берлине столько же и приехал
в Париж с опухшими ногами, с ранами на ногах. Неленька зовет его на зиму
в Ниццу, где уже Мария Николаевна с Сережей.
— Тебе надо ехать
в университет, Вильгельм, — сказал старый Райнер после этого грустного, поэтического лета снов и мечтаний сына. —
В Женеве теперь пиэтисты,
в Лозанне и Фрейбурге иезуиты. Надо
быть подальше от этих католических пауков. Я тебя посылаю
в Германию. Сначала поучись
в Берлине, а потом можешь перейти
в Гейдельберг и Бонн.
— Ну да, и
в Берлине были, и
в Вене
были, и Эльзас с Лотарингией отобрали у немцев! Что ж! сами никогда не признавали ни за кем права любить отечество — пусть же не пеняют, что и за ними этого права не признают.
— Но ты забываешь, что Франция,
в продолжение многих столетий,
была почти постоянно победительницей, что французские войска квартировали и
в Берлине, и
в Вене…
Были, однако ж,
в старом
Берлине и положительно-симпатичные стороны.
Как бы то ни
было, но первое чувство, которое должен испытать русский, попавший
в Берлин, все-таки
будет чувством искреннейшего огорчения, близко граничащего с досадой.
Ежели можно сказать вообще про Европу, что она,
в главных чертах, повторяет зады (по крайней мере,
в настоящую минуту, она воистину ничего другого не делает) и, во всяком случае, знает, что ожидает ее завтра (что
было вчера, то повторится и завтра, с малым разве изменением
в подробностях), то к
Берлину это замечание применимо
в особенности.
Пензы, Тулы, Курски — все слопают, и тульская дамочка, которая визжала при одной мысли ремонтировать свой туалет
в Берлине, охотно износит самого несомненного Герсона за самого несомненного Борта, если этот Герсон
будет предложен ей
в магазине дамского портного Страхова…
в кредит.
Одним словом, вопрос, для чего нужен
Берлин? — оказывается вовсе нестоль праздным, как это может представиться с первого взгляда. Да и ответ на него не особенно затруднителен, так как вся
суть современного
Берлина, все мировое значение его сосредоточены
в настоящую минуту
в здании, возвышающемся
в виду Королевской площади и носящем название: Главный штаб…
В Берлине самые камни вопиют: завтра должно
быть то же самое, что
было вчера!
При входе
в спальный вагон меня принял молодой малый
в ловко сшитом казакине и
в барашковой шапке с бляхой во лбу, на которой
было вырезано: Артельщик.
В суматохе я не успел вглядеться
в его лицо, однако ж оно с первого же взгляда показалось мне ужасно знакомым. Наконец, когда вес понемногу угомонилось, всматриваюсь вновь и кого же узнаю? — того самого «мальчика без штанов», которого я, четыре месяца тому назад, видел во сне, едучи
в Берлин!
Рассказывают, правда, что никогда
в Берлине не
были так сильны демократические аспирации, как теперь, и
в доказательство указывают на некоторые парламентские выборы. Но ведь рассказывают и то, что берлинское начальство очень ловко умеет справляться с аспирациями и отнюдь не церемонится с излюбленными берлинскими людьми…10
— Но я уезжаю сегодня
в Берлин, — заикнулся
было Санин.
— Да я должен
был сегодня уехать
в Берлин — и уже место взял
в дилижансе!
Во главе первых
в Москве стояли «Московский телеграф», «Зритель» Давыдова, «Свет и тени» Пушкарева, ежемесячная «Русская мысль», «Русские ведомости», которые со страхом печатали Щедрина, писавшего сказки и басни, как Эзоп, и корреспонденции из
Берлина Иоллоса, описывавшего под видом заграничной жизни русскую, сюда еще можно
было причислить «Русский курьер», когда он
был под редакцией
В.А. Гольцева, и впоследствии газету «Курьер».
Во втором полученном из
Берлина письме песня варьировалась: «Работаю по двенадцати часов
в сутки („хоть бы по одиннадцати“, — проворчала Варвара Петровна), роюсь
в библиотеках, сверяюсь, выписываю, бегаю;
был у профессоров.
Как нарочно,
в то же самое время
в Москве схвачена
была и поэма Степана Трофимовича, написанная им еще лет шесть до сего,
в Берлине,
в самой первой его молодости, и ходившая по рукам,
в списках, между двумя любителями и у одного студента.
Предложение это
было сделано ему
в первый раз еще
в Берлине, и именно
в то самое время, когда он
в первый раз овдовел.
Я его не кормил и не
поил, я отослал его из
Берлина в — скую губернию, грудного ребенка, по почте, ну и так далее, я согласен…
Я знаю про унтер-офицера гвардии, который
в 1891 году
в Берлине объявил начальству, что он, как христианин, не
будет продолжать службу и, несмотря на все увещания, угрозы и наказания, остался при своем решении.
Книг
в доме Негрова водилось немного, у самого Алексея Абрамовича ни одной; зато у Глафиры Львовны
была библиотека;
в диванной стоял шкаф, верхний этаж его
был занят никогда не употреблявшимся парадным чайным сервизом, а нижний — книгами;
в нем
было с полсотни французских романов; часть их тешила и образовывала
в незапамятные времена графиню Мавру Ильинишну, остальные купила Глафира Львовна
в первый год после выхода замуж, — она тогда все покупала: кальян для мужа, портфель с видами
Берлина, отличный ошейник с золотым замочком…
— Да таким образом, что они там своими умами да званиями разочтут, а мы им такую глупость удерем, что они только рты разинут. Где по их, по-ученому, нам бы надо
быть, там нас никого не
будет, а где нас не потребуется, там мы все и явимся, и поколотим, и опять
в Берлин Дергальского губернатора посадим. Как только дипломатия отойдет
в сторону, так мы сейчас и поколотим. А то дипломаты!.. сидят и смотрятся, как нарциссы,
в свою чернильницу, а боевые генералы плесенью обрастают и с голоду пухнут.
Ей особенно хотелось оставить поскорее Москву, и когда Литвинов представлял ей, что он еще не кончил курса
в университете, она каждый раз, подумав немного, возражала, что можно доучиться
в Берлине или… там где-нибудь. Ирина мало стеснялась
в выражении чувств своих, а потому для князя и княгини расположение ее к Литвинову оставалось тайной недолго. Обрадоваться они не обрадовались, но, сообразив все обстоятельства, не сочли нужным наложить тотчас свое"vetо". Состояние Литвинова
было порядочное…
В первый раз, как вы
будете проезжать через
Берлин, пройдитесь по Unter den Linden [Унтер-ден-Линден (дословно: «Под липами». — нем.)] и остановитесь перед витриной книгопродавца Бока.
Как же, однако, с этим смиренно-буйным народом поступить? дать ли ему свободу или нарядить
в кандалы?.. хорошо, кабы кандалы! но тогда зачем же
было ездить
в Берлин?
Народы завистливы, мой друг.
В Берлине над венскими бумажками насмехаются, а
в Париже — при виде берлинской бумажки головами покачивают. Но нужно отдать справедливость французским бумажкам: все кельнера их с удовольствием берут. А все оттого, как объяснил мой приятель, краснохолмский негоциант Блохин (см."За рубежом"), что"у француза баланец
есть, а у других прочиих он прихрамывает, а кои и совсем без баланцу живут".
На пути
в Россию ему оставался один немецкий
Берлин; нужно
было только взять на железной дороге сквозной билет
в Россию, и переводчик с иностранных языков купцу больше не нужен.